Мама преобразилась, с нее слетела робость, она захлопотала и зачем-то стала шумно переставлять вещи с места на место, хотя все давно уже было переставлено, убрано, и пол, вымытый к субботе, блестел, как зеркальный. Моя подросшая сестра возилась с самоваром, и я с приятным удивлением обнаружил, что она на самом деле превратилась в прехорошенькую барышню. Не удержавшись, я сказал ей об этом. Отвыкшая от меня Голда сконфузилась, а щеки ее, раздувавшие самовар, стали совсем пунцовые.
Мама вышла к соседке занять пару яиц. Порывшись в своей корзине, она выбрала битые яблоки — себе и Голде на ужин. И мы сели за стол. Яйца она положила на мою тарелку. Я нехотя ел, поглядывая на бледные лики наших классиков, висевших на стене. За столом стало тихо, тихо было в доме и вокруг него, и я вдруг почувствовал дурноту. Я резко встал из-за стола. Мать и сестра с удивлением посмотрели на меня.
— Выйду немного прогуляюсь, — сказал я, улыбнувшись через силу, и поспешил на улицу. Подставив лицо остужающей прохладе, я почувствовал облегчение. С небесных высот на меня равнодушно взирали холодные звезды, а от вечера Субботы осталась тень. Она украдкой перебегала от одного дома к другому, словно несчастный попрошайка, выстаивавший у чужого порога…
Я не заметил, как оказался у «Клуба кустарей», как его называли в мое время. В окнах горели огни, слышались голоса, и я шел туда. Народу было много, в одной комнате репетировали пьесу Гордина «Безумец», толкались и в других комнатах: видно было, что здесь всегда шумно.
А вот и мой старый знакомец, фотограф Шмуэль Нахман. Помнится, он и в мои времена был известен в наших краях как местный краснобай, и обычно, когда он что-то рассказывал, вокруг него собирались люди. Вот и теперь его окружили и слушают, и я подсел к их компании.
— …поезд плетется, как хромая лошадка, — продолжает он свой рассказ, — народу тьма, в вагоне не пройти, столько там понаставлено мешков, узлов, — стоит дым, шум, а всего-то и разговоров, что о евреях… сами понимаете, времена Петлюры…
Фотограф замолчал на мгновение, словно вспоминая, как это было, а слушатели плотнее обступили его.
— Сижу я, значит, в углу вагона, — продолжает он, — а какой-то гой хвастает своими геройствами. «Стоим, говорит, мы в какой-то деревне, в Галиции, а наш главный подходит ко мне: „Давай, Тарасов, на мельницу съездим, там какой-то жид окопался…“ Примчались мы с ним на мельницу, а там и вправду жид сидит и по секретному телефону что-то по-австрийски лопочет. „Ах ты, жид пархатый, — говорю я ему, — вот я, к примеру, солдат Тарасов, да и вся наша русская армия тут голодает и страдает от холода, и мы бьемся за царя и отечество. А ты, шкура вражеская, топчешь нашу землю своими подлыми ногами…“ Словом, выдал я ему все, что накопилось на душе. А он, поганец, от испуга коленками задергал, затараторил что-то на своем языке. Я вынул саблю и безо всяких жалостей ударил его в горло, мать его, и народ, и мельницу…
— Мельницу? — переспросил кто-то фотографа это, почему-то более всего поразившее его, слово. Но фотограф, не обратив на него внимания, продолжил:
— Я сразу взмок со страху и думаю: „Ну все, узнают меня по разговору, и тогда конец мне!“»
— А поезд, как назло, не столько шел, сколько стоял. И растянулась эта ночь, пока на небе не погасли последние звезды и легкий рассветный ветерок не пробежал по полям. Наконец доползли до станции Харулин. Я сразу вскочил, заторопился к выходу — куда там! Галдеж, мешки, — разве пройти через это столпотворение! Но — молчу, молчу! И дергаюсь на месте, как недорезанная курица… В это время уже совсем рассвело, и одно только могу вам сказать, что ни в одном хлеву не могло быть такого смрада, как в этом вагоне… Ой, братцы, плохо было! Совсем плохо!..
«Плохо?» — эхом отозвался тот чудак, что ловил последнее слово рассказчика. Глупый был, что ли? Неужто не понимал, что, конечно же, было плохо, да еще как!
…И снова тоска сдавила мне горло. А фотограф продолжал:
— И вот уже второй звонок, а я застрял: ни повернуться, ни пройти, и вдруг я возьми да заори: «Станция Харулин! Дайте же выйти!»
— Еврей! Еврей! — прокатилось вокруг. И вдруг Тарасов раздвигает людей и подходит ко мне: «А ну-ка, пошли отсюда!» — говорит он мне с противной ухмылкой. И я понял, что пришел мой последний час. У него в руке был пистолет, и он погнал меня перед собой, тыча им в спину. «Вылезай!» — велел он, вытолкнул меня из вагона и прыгнул за мной. Но пистолет не опускал. Потом он загнал меня в овраг и вдруг сказал по-еврейски: «Ступай, дурак, домой да помалкивай! Думаешь, в вагоне кроме тебя евреев не было? Небось все молчали, только тебе, дураку, надо было себя показать!» И в ту минуту, когда колокол зазвонил в третий раз, Тарасов выстрелил в воздух и побежал обратно… Такой вот сипур [60] Сипур — рассказ, история (иврит, идиш).
о некоем Тарасове, большом любителе пошутить!.. Я потом таких шутников немало перевидал в жизни…
Читать дальше