— А что они читали? — спросил Томпсон. Его вопрос остался без ответа.
Мисс Фрей объяснила, какая это потеря для них всех. Старые фрекен так долго жили в «Батлер армс»! Она сказала:
— Мы жили так близко друг от друга!
— А мы, разумеется, нет! — произнес Томпсон.
— Теперь же мой долг сообщить мисс Рутермер-Беркли, как можно более щадя ее, о том, что произошло. Вам ведь известно, что она очень стара.
Мисс Фрей вышла в вестибюль. Жизнь потоком обрушилась на нее. Она вся дрожала.
Владелица пансионата спокойно приняла известие о двойном смертельном случае. Она высказала лишь свое мнение по поводу того, что сестры изобрели чрезвычайно редкий способ расстаться с жизнью и что этому событию не чужд свой собственный стиль, благодаря его почти таинственной одновременности.
— Мне кажется, — заявила мисс Рутермер-Беркли, — мне начинает казаться, что можно и в самом деле умереть по такой причине, как горе. Наше затруднительное положение, дорогая мисс Фрей, состоит в том, что подобная возможность ухода из этого мира нам не суждена. Горе, мисс Фрей, — чрезвычайно чистое и сильное чувство, предусматривающее большую любовь. Это совсем не то, что быть несчастными.
Фрей подумала, что старушенция слишком много болтает.
— Ну да, — ответила она, — обе они умерли. Тут уж ничем не поможешь!
— Да, ничем не поможешь! Ничто не может сделаться несделанным или остаться прощенным.
Тогда Фрей спросила, не надо ли рассматривать эти последние слова как упрек, и мисс Рутермер-Беркли ответила:
— Нет, не как упрек, а как напоминание. Никто из нас не любил их, и никто не желал знать что-либо об их жизни. Нам дан толчок к уважению других… Слишком легко отравить свои воспоминания!
Когда мисс Фрей вернулась на веранду, Томпсон тотчас спросил:
— А что они читали? Как обстоят дела с книгами? Успела она сдать их в библиотеку?
Мисс Фрей ответила, что никакие детали их болезни не могут изменить то, что произошло.
— Послушайте-ка, вы, как вас там зовут, — продолжал Томпсон, — я не желаю знать, остановилось ли их сердце, или настал конец мозгу, или что случилось в их несчастных желудках, я хочу знать, какие книги они сдали в библиотеку, так как думаю, что это важно!
Напротив, в «Приюте дружбы», включили электропроигрыватель, как всегда, оперетту тридцатых годов. Фрей спустилась вниз по ступенькам и перешла на другую сторону улицы. Музыка смолкла.
— Что же теперь делать нам? — прошептала Пибоди. — Их кресла-качалки заберут? Можно ли поменять места, или пусть будет более просторно на веранде? И подобает ли идти на весенний бал вскоре после их смерти?
Ханна Хиггинс ответила, что кресел-качалок, что бы ни случилось, всегда предостаточно, и это — большое утешение.
А вообще-то, Эвелин не следует заранее бояться, ибо в Писании сказано, что каждому дню достаточно собственной, выпавшей на его долю муки.
* * *
В тот вечер, когда Джо пришел в комнату Линды и у алтаря, сработанного Джо, зажглась лампада, он тотчас увидел, что Линда выкрасила Мадонну в черный цвет — выкрасила все ее одеяние, да и головной убор тоже.
Линда сказала, что это лак для окраски велосипеда и что дал его ей Юхансон.
— Но зачем? — спросил Джо. — Зачем ей быть черной? Это неразумно, это ни на что не похоже! Неужто из-за смерти стареньких фрекен?
— Нет, — ответила Линда. — Похороны — белые. Похороны — всегда белые.
А она выкрасила в черный цвет Мадонну из-за того, что у нее такое ощущение, абсолютно для самой себя. Раздеваясь, она складывала каждую вещицу на стул, но платье осторожно повесила на спинку кровати.
— Ты всегда в черном, — сказал Джо, и хотя этого ему не хотелось, снова начал думать о матери Линды, о ее маме, что всегда находилась поблизости, о маме, что всегда носила черные платья, — там, в Мексике, все помешались на этом цвете. Материн рот, должно быть, похож на черточку, тесно сжатый рот, такой, каким он становится, когда слишком долго глотаешь слезы и лишь тайком делаешь то, что хочется. Невероятная мученица эта мама Линды!
— А ты не разденешься? — спросила Линда. Черное! Они словно сошли с ума от черного! Она могла бы явиться к нему в одежде красивых тонов, их так много — алый и желтый, розовый и светло-зеленый, и все другие цвета — такие соблазнительные, что заставляют птичек любить друг друга. Но, по мере того как время шло, он привык к черному, и тот стал для него цветом страстного желания. Он страстно желал Линду в черном. Он сказал:
Читать дальше