Всё было новым, всё начиналось, во всё верилось.
Проездом, как метеор, мелькнул в столице Василий Илларионович. Немедля в общежитии на Стромынке был назначен междусобойчик.
— Так, камерный. Собери друзей, самых близких, человек 15–20, не больше, узкий круг. Дам не надо — жанры и напитки смешивать нельзя. В 19 часов к вашей проходной подошли двух-трех ребят, поднести кое-что.
— Я сам!
— Ты тоже.
Втроём мы справились лишь за несколько ходок: надо было отнести два ящика водки, два — жигулевского пива (его дядя именовал — по тридцатым годам — «венское»), один нарзана, три авоськи с шампанским, банки с соками, какие-то коробки. Свирепый страж на проходной был кроток, как овечка, и, помогая, суетился больше всех. Сдвинули столы, тумбочки, кровати; сбегали за стаканами. Впрочем, выяснилось, что пять плоских перевязанных голубой лентой коробок — рюмки (Стромынка много лет поражалась потом изысканности питейной тары в комнате № 9).
— Не бывает рюмок вообще, — объяснял Василий Илларионович. — Вот эти — водочные: гранёные, пирамидообразные, конусовидные, все из толстого стекла, их всех чохом именуют у нас стопками, что неверно. А то, что вы расставляете сейчас, — средний размер, тонкое стекло, тюльпанообразный вид, — лафитники, но название это означает не форму и не меру объёма, а лишь функциональное назначение — рюмка для красного вина. Антон, начинай.
Антон начал:
На узко-продольной тарелке
В луке селёдка лежала, за нею яичница глазом
Жёлто-шафранным гляделась; в конце поросёнок под хреном
С уткой покоился рядом. А месяц дрожал на графине,
В светлый хрусталь принимавшем густые пурпурные струи
Сладкой наливки вишнёвой из тёмно-зелёной бутыли…
— Если вы думаете, — перебил Василий Илларионович, — что сии аппетитные стихи мой дорогой племянник освоил в вашем замечательном университете, то сильно ошибётесь: он был обучен им ещё в десятилетнем возрасте. Однако, мы заболтались. Как говорил классик, лучше пять часов на морозе ожидать поезд, чем пять минут ждать выпивки.
Через час в комнате номер девять дым стоял коромыслом, Василий Илларионович уже объяснял, что водку запивать водой ни в коем случае нельзя, что 40° — оптимальная крепость, установленная великим Менделеевым. Американцы проделали сотни опытов на добровольцах, и выяснилось, что если говорить о крепких напитках, то наиболее благоприятен для слизистой желудка именно такой процент. Как Менделеев установил это без всяких опытов? Тайна гения. Но если кто-то хочет всё же запивать, то лучший вариант — волжский квасок, рецепт Нижегородской ярмарки 1880 года: холодное шампанское с соком ананасов, персиков и абрикосов.
Мы с интересом рассматривали банки с незнакомыми этикетками.
После шампанского дядю, как и год назад в «Поплавке», потянуло на стихи.
— «Полночный пир, шальные речи, бокалы вдребезги летят. Покровы прочь! Открыты плечи, язвит и жжёт горячий взгляд». Среди вас есть филологи? Знакомы вам эти стихи?
И филологам, и историкам, равно как и философам, воспитанным на советской поэзии, такие стихи знакомы не были. Антону, хотя он уже просиживал дни в Ленинской библиотеке за листаньем журналов двадцатых годов, тоже ничего не вспоминалось эдакого, в голове вертелось что-то совсем в другом, неподходящем роде: «Гробы, отяжелевшие от гнили, живым давали страшный адский хлеб, во рту у мёртвых сено находили». Со скрипом он вспомнил четверостишие Виктора Тривуса, которое с натяжкой втискивалось в намеченный поэтический ряд: «Кэт умерла в начале мая, ей было восемнадцать лет. Как жаль! Весёлая такая, беспечная такая Кэт!» Стихи успеха не имели. Саша Сысаев, который сам писал стихи, правда, совсем другого толка, но зато ходил на литобъединение филфака, припомнил строчки кого-то из членов этого объединения: «Не лучше ль в долях секунды муки свои исстрадать» и броситься с моста в воду, «противную, как нарзан», — что было несколько некстати ввиду стоявших на столе многочисленных бутылок этой целебной воды. Но тут пришел Алик Мацкевич, с которым Антон познакомился в общем читальном зале Ленинки, где Алик, хотя был скандинавистом, заполнял уже вторую тетрадь стихами Есенина, не вошедшими в трёхтомник 27-го года. Он спас честь филологов, прочтя два никому не известных стихотворения, примыкающих к циклу «Москва кабацкая», а потом и свои стихи, написанные как раз в нужном ключе: «От трёх лишь вещей прихожу в азарт: женщин, вина и карт». И другие, которые тоже понравились: «Распустив по залу перья длинные, вы летите в танце, как комета, ваши брови, томно-паутинные, чуть дрожат от розового света. Ты скользишь в такт танго-меланхолии, в твоём платье — аромат о-де-колона, вы мне кажетесь цветком магнолии с дальнего, зелёного Цейлона». Это подвигло Василия Илларионовича на декламацию ещё двух стихотворений. «На мягком на ложе лежит Коломбина, И ало её покрывало. И рыжие кудри, пленив Арлекина, Разбросаны мягко, устало». Второе было столь же изысканной стилистики: «Известно ли вам, о мой друг, что в Бретани Нет лучше, хоть камни спроси, Нет лучше средь Божьих созданий Графини Элен де Курси?» К удивлению присутствующих, автором первого текста оказался Куприн (дядя клялся, что стихи прочёл ему лично пьяный классик в каком-то кабаке и что они до сих пор не напечатаны), а второго — Горький.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу