И все же, и все же остается вопрос, и тут мне именно надо знать. Кто же мы такие, если не мы, ну кто? Ладно, оставим Анну. Кто я такой, если не я? Нам талдычат философы, что мы определяемся, обретаем нашу суть посредством других. Остается ли роза алой в кромешной тьме? В лесу на далекой планете, где ни единое ухо его не услышит, хрустнет ли, падая, дерево? Я спрашиваю: кому было знать меня, как не Анне? Кому было знать Анну, кроме меня? Идиотские вопросы. Мы были счастливы с ней или не были несчастны, тоже далеко не всем удается; неужели этого мало? Бывали обиды, стрессы, да и как не бывать в таком союзе, как наш, если такие существуют. Крики, вопли, швырянье тарелок, изредка оплеуха, еще реже пинок. И был ведь этот Серж и иже с ним, и лучше умолчим о моих Сержессах, лучше умолчим. Но даже в самых ужасных ссорах мы просто отчаянно переигрывали, как Хлоя с Майлзом в этой своей борьбе. Кончались ссоры у нас тем, что мы хохотали, пусть горько хохотали, но все же и конфузились, слегка стыдились — не нашей пылкости, а ее отсутствия. Мы ссорились, чтобы чувствовать, чтобы чувствовать себя настоящими, а не вымученными существами, какими были. Каким был я.
Могли ли мы, мог ли я вести себя иначе? Мог ли я жить иначе? Идиотские вопросы. Конечно мог, да ведь не жил, и нечего спрашивать глупости. Вообще — где они, эти образцы подлинности, по которым я обязан выравнивать свое крученое я? На тех последних полотнах, в ванной, Боннар свою семидесятилетнюю Марту изображал тем почти подростком, за какого ее принимал, когда только что встретил. Что ж с себя-то требовать большей точности зрения, чем с великого трагического художника? Мы старались вовсю, мы с Анной. Прощали друг друга за все, чем мы не были. Что еще возьмешь с юдоли страданий и слез? Чего уж ты так-то расстроился? — она сказала. — Я тоже тебя ненавидела, чуточку. Мы же люди были, человеки. И все же не могу отвязаться от мысли, что что-то мы упустили, что-то я упустил, что-то такое я упустил, только не знаю что.
Сбился со следа. Все перемешалось. И зачем я себя извожу этими неразрешимыми выкрутасами, может, хватит с меня казуистики? Оставь ты себя в покое, Макс, оставь ты себя в покое.
Вошла мисс Вавасур, призраком между тенями сумерек. Осведомилась, не холодно ли мне, не затопить ли камин. Я спросил про Пышку, кто она такая, как они познакомились, — надо ж было что-то спросить. Она не сразу ответила, и то на вопрос, которого я не задавал.
— Ну, видите ли, — сказала она, — этот дом принадлежит родным Вивьен.
— Вивьен?
— Пышки.
— А-а.
Нагнулась к камину, кряхтя подняла засохшую ветку гортензии.
— А может, теперь все ей перешло, у нее же почти все перемерли.
Я ответил, что удивлен, считал, что дом принадлежит ей самой.
— Нет, — сказала она, хмуро оглядывая ломкие цветы у себя в руках, потом подняла глаза, чуть ли не шаловливо, даже высунула язык. — Я, можно сказать, пошла в качестве бесплатного приложения.
Из комнаты полковника глухо неслись восторги толпы, квохчущий захлеб комментатора, кто-то забил гол. В какой же они темнотище играют. Недолго и покалечиться.
— И вы так и не вышли замуж? спросил я.
Она бегло улыбнулась, опять потупилась.
Ах, нет. Так и не вышла. — Быстро глянула на меня, тут же отвела глаза. Пятна на скулах пылали. У меня Вивьен была. Пышка то есть.
— А-а, — снова сказал я. Что я мог сказать?
Теперь она там на пианино играет. Шуман, Kinderszenen [20] Сцены детства (нем.).
. Меня растравляет, что ли?
Странно, правда, как застревают в душе вроде бы незаметные вещи? За «Кедрами», там, где дом углом врезался в заросший лужок, под коленчатым водостоком стояла бочка, теперь, конечно, ее нет и в помине. Это был деревянный баррель, самый настоящий, большущий, клепки почернели от старости, обручи проржавели до железных кружев. Верх был чуть скошен и гладок так, что на ощупь почти не чувствовались стыки; она была отлично собрана по ладам, связана обручами, та бочка, только сам отсырелый край шершавился под рукой, был скорей даже бархатный, как султан камыша, только потверже, попрохладней, более влажный. Уж не знаю, сколько она вмещала ведер, а все равно стояла всегда полнехонькая, благодаря частым дождям в этих краях, даже летом, да, в частности летом. Я заглядывал внутрь, вода была черная, густая, как нефть. Бочка чуть накренилась, поверхность воды образовывала толстый эллипс, от каждого вздоха дрожавший и рассыпавшийся испуганной зыбью, когда проходил поезд. В этом запущенном углу сада из-за присутствия бочки был особенный, мягкий и влажный климат. Там процветали водоросли, крапива, щавель, вьюнок и много чего еще, названий не знаю, и там настаивался зеленоватый свет, по утрам особенно странный. Вода в бочке была мягкая или жесткая, уж одно из двух, и считалась поэтому полезной для волос, для кожи головы, словом, не знаю. И там-то в одно рябое от солнца утро я увидел, как Роз моет голову и ей помогает миссис Грейс.
Читать дальше