А осознав, я сразу же делаю ошибку. Вместо того, чтобы спокойно обдумать услышанное, услышанное отчётливо, а слышу я отменно, несмотря на свои годы, я безрассудно спешу ответить и отвечаю что попало, боясь, вероятно, чтобы моё молчание не довело собеседника до бешенства. Я боюсь, боюсь всю жизнь, боюсь ударов. Брань, оскорбления, к ним я привык, но к ударам нет. Странно. Мне причиняют боль даже плевки. Но если люди добры ко мне хоть самую малость, я хочу сказать, воздерживаются от ударов, они редко бывают в конце концов не вознаграждены. Как раз сейчас инспектор, угрожающе помахивая какой-то палкой, понемногу получал вознаграждение за свои труды, обнаружив, что бумаг у меня нет, бумаг в том смысле, в каком это слово имело смысл для него, как нет и места работы, и адреса, и что моя фамилия выскочила у меня из головы, а направляюсь я к матери, чьё милосердие изрядно затянуло мою смерть. Её адрес? Не имей» ни малейшего понятия, но знаю, как до неё добраться, даже в темноте. Район? В районе бойни, Ваша честь, ибо из комнаты матери, сквозь закрытые окна, я слышал заглушавшее её болтовню мычание коров, не то, что слышишь на пастбищах, а отчаянный хриплый рёв, который они издают в городах, на бойнях и рынках. Да, но всё-таки я зашёл, пожалуй, слишком далеко, заявив, что моя мать живёт возле бойни, она вполне могла жить и около рынка. Неважно, — сказал инспектор, — район один и тот же. Я воспользовался тишиной, насту пившей после этих добрых слов, повернулся к окну, почти наугад, ибо глаза у меня были закрыты, и доверил своё лицо и шею ласкам лазури и золота, и своё сознание тоже, опустошённое, вернее, почти пустое, поскольку я мог спросить себя, не хочу ли я присесть после столь долгого стояния и вспомнить то, что мне было известно в этой связи, а именно, что сидячая поза более мне не удаётся по причине моей короткой негнущейся ноги, и что я способен принять только два положения — вертикальное, повиснув на костылях, когда я сплю стоя, и горизонтальное, когда лежу на земле. И однако же временами я испытывал желание сесть, оно возвращалось ко мне из давно исчезнувшего мира. Я не всегда сопротивлялся ему, хотя заведомо всё знал. Да, этот крошечный осадок оставался в сознании и перемещался там непостижимым образом, как муть на дне лужи, а над лицом моим и большим адамовым яблоком нависали в это время летний воздух и лучезарное небо. И вдруг я вспомнил свою фамилию — Моллой. Меня зовут Моллой, — закричал я, — я вспомнил. Ничто не вынуждало меня сообщать эту информацию, но я её сообщил, желая, вероятно, сделать приятное. Шляпу мне разрешили не снимать, не знаю почему. Это фамилия вашей матери? — спросил инспектор, кажется, инспектор. Моллой, — кричал я, — меня зовут Моллой. Это фамилия вашей матери? — спросил инспектор. Что? — сказал я. У вас фамилия Моллой, — сказал инспектор. Да, — сказал я, — я вспомнил. А у вашей матери? — спросил инспектор. Я потерял нить. Её фамилия тоже Моллой? — спросил инспектор. Я задумался. Ваша мать, — спросил инспектор, — фамилия вашей матери… Дайте мне подумать! — закричал я. По крайней мере, мне кажется, всё произошло именно так. Подумайте, — сказал инспектор, — у вашей матери фамилия Моллой? Вероятно. Её фамилия, должно быть, тоже Моллой, — сказал я. Меня увели, кажется, в караульное помещение и там предложили сесть. Вероятно, я стал им объяснять. Это описывать не буду. Я получил разрешение, если и не растянуться на скамейке, то, по крайней мере, стоять, привалившись к стене. Помещение было тёмное, полное людей, снующих из стороны в сторону; по-видимому, это были злоумышленники, полицейские, адвокаты, священники и журналисты. Всё это порождало мрак: тёмные фигуры, толпящиеся в тёмном месте. Они не обращали на меня внимания, я платил им тем же. Но откуда я знал, что на меня не обращают внимания, и как мог платить тем же, если внимания на меня не обращали? Не знаю, но я это чувствовал и платил тем же, вот и всё, что я знаю. Вдруг передо мной возникла женщина, высокая толстая женщина, одетая в чёрное или, скорее, в лиловое. По сей день не знаю, была ли это благотворительница или нет. Она протянула мне блюдце, на котором стояла чашка, до краёв наполненная какой-то сероватой жидкостью, наверняка зелёный чай с сахарином и порошковым молоком. Но это было не всё, на блюдце рядом с чашкой лежал тоненький кусочек чёрного хлеба, да так ненадёжно, что я в сильном волнении начал повторять: Упадёт, упадёт, — как будто это имело какое-нибудь значение. Спустя мгновение я уже держал в своих дрожащих руках эту шаткую пирамидку, в которой соседствовали твёрдое, жидкое и мягкое, не понимая, каким образом сумел её ухватить.
Читать дальше