— А ведь и мне, Владимир Борисович, — прервал Решков Кулибина, — тоже пришлось однажды столкнуться с исповедью. Не о самой исповеди я вам расскажу, а об атмосфере, что ли, в которой она была произнесена. Вы имеете представление о Хамовниках? В одном кабаке мне самому пришлось вести наблюдение. Ответственная была эта штука! Ну я, понятно, принимал надлежащий вид, соответственно себя держал, обзавелся там кой-какими «друзьями». И вот однажды к моему столику подсел… ну, такой, я о нем знал. Он и подсел. Пьяный, конечно, и с разговорчиками. И говорит мне, понимаете, разве тебя, говорит, разгадаешь? Может ты товарищ большевик и вполне сознательный чекист? А может, говорит, только фигуру такую авторитетную строишь, а поковыряйсь в тебе — самый ты что ни на есть белогвардеец, а к тому же и враг нашей любимой партии. Понимаете, Владимир Борисович, говорит он всё это, и смеется так невыносимо скверно и до того подло, что я не выдержал и вроде серьезно предлагаю: «Ты о себе лучше расскажи. И нутро свое выверни». А он словно бы даже протрезвел, и говорит, что ж, говорит, мне вывернуться и перевернуться ничего не стоит. Я, говорит, к тому привык. Я уже ко всему привык, и к тому, что отобрали у меня партийный билет и бывшего комиссара в дерьмо превратили, забыв, что я был в личной охране Ленина. Вот тут я, Владимир Борисович, шутя вроде, попросил показать какие-нибудь документы. Дескать, покажешь и докажешь, так и быть — водки поставлю и консервы выложу, потому — это я ему говорил — люблю обиженных людей, зря, то есть, обиженных. Он и показал. И я убедился, что всё верно он говорит. А он и пошел ломаться. Прямо требовать стал, хочешь, говорит, я тебе одну единственную тайну открою, чтобы ты знал, говорил он мне, с какой ты значительной персоной на данном отрезке времени стыкнулся. И я, знаете, Владимир Борисович, выставил ему водку… и услышал исповедь. Даже мне жутковато стало от той исповеди. Ее я вам пересказывать не буду. Добавлю только что исповедник этот… ну, одним словом, отнесите его конец на мою совесть и впишите, когда придет время, в ту будущую книгу.
Что оставалось делать Кулибину? Эпизод с «исповедью» он воспринял, как деталь к тому, что ему уже было известно о Решкове. А дальнейшие беседы и встречи? Они лишь с очевидностью свидетельствовали, что Решков опускается всё ниже и ниже, что своими злобно-циничными признаниями и жуткими подробностями он словно бы пытается отпугнуть от себя Кулибина.
Но время шло, и Кулибина всё больше и больше тянуло к Решкову, как, видимо, невольно поворачивается глаз человека к чьей-то отвратительно гниющей язве. Что это: пустое любопытство или острое желание разгадать, что чувствует, что думает тот, зачем-то и куда-то двигающийся с гнойником, от которого избавления нет?
А Решков, спасаясь от самого себя, всё чаще и чаще прибегал к наркотикам. Кулибин, наконец, не выдержал, и в один из вечеров посоветовал ему обратиться к врачу или, хотя бы, отдохнуть.
Решков ответил отказом. Затем, словно вспомнив что-то, нервно сказал:
— Это, Владимир Борисович, не для меня. Я уже не могу перестать себя мучить. Я, понимаете, не человек. Что-то противное в себе обнаруживаю. До безнадежности противное. А ваш совет… советуете вы потому, что не догадываетесь о главном. А такой, кто догадывался, был. Когда я согласился с ним, и спросил: «Как быть?» он сразу и толково ответил: «А ты взял бы да и повесился на собственных подтяжках». Совет был трезвый, благоразумный и, заметьте, равнодушный. А вы…
— Я не могу быть таким благоразумным, не хочу, понимаете: не хочу! — схватив руку Решкова, воскликнул Кулибин. — Вы же человек! Об этом не забывайте, Леонид Николаевич. Подумайте об этом. Почему прибегать к подтяжкам? Есть другие пути.
— Об этом я тоже размышлял, Владимир Борисович. В один из тех случаев, когда (об этом я вам рассказывал) испуг перед самим собою заставлял меня опускаться на четвереньки и по-звериному вскидывать голову к черному потолку. Нет, я не выл от тоски. Для того, чтобы выть — надо быть хоть немножко человеком. А разве я «хоть немножко»? Бывало, Владимир Борисович, и такое. Я брал карту Европы и выбирал место, куда я могу унести самого себя. Ну, вот туда, в эти горы. Или туда, к тем фиордам. И я убеждался, что передо мною — ничего нет. Это для других — моря и долины, сложные и интересные пути-дороги, реки и города. А для меня — только какой-то унылый угол, куда я однажды забьюсь, чтобы…
— Почему вы всё это говорите, Леонид Николаевич?
Читать дальше