Но даже не столько пугал его сам факт смерти, угасание разума и потеря себя существующим, живущим, сколько то, как осквернится его тело, мышцы, глаза, кожа, кровь..
Прошлым летом, когда он отдыхал с Таней и Андреем на Волге, решили сходить на рыбалку. Встали рано. Лоснилась сочной зеленью трава; сонно, зеваючи кричали петухи; искрилась в поднимающемся солнце синяя течь реки. Отчетливо, будто построенная на контрасте воздуха и воды, белела на противоположном берегу стройная русская церковь с сияющими позолотой маковкой и крестиком. Чернел лес за желтым ковром хлебов. Пахло от земли свежо, росисто, животворно. Острой саперной лопаткой Андрей копал чернозем — искал приманку.
Лопата отбросила пласт земли; показались коричневые кости и черви… Их было множество.
Осклизлые, извивающиеся; белые личинки, мокрицу с омерзительными лапами… Зеленая трава. Красное солнце. Синяя река. Белый храм. Фиолетовый лес. И рыхлый пласт земли, копошащийся нечистью… Картина эта давно исчезла в крутящемся ролике киноленты жизни, но он понимал теперь, что всю оставшуюся ленту смотрит сквозь этот маленький минутный фрагментик…
«Мысли о смерти — это расплата за жизнь. Смерть — она что! А вот осознание ее… — Он налил до краев стакан коньяка, судоржным глотком опорожнил его… Голова закружилась, стало отупело печально и бесконечно жалко себя. Жалко. — Но ведь ничего не сделано! — растерянно постигал он итог. — А… стоило? Ради чего? Ради теплый воспоминаний сослуживцев: доблестно, мол, выполнил свой скромный долг пребывания в обществе? Или ради соболезнования широких масс: этот-то… слыхали? Допустим, второй вариант получше, хотя, собственно, чем? Известность? Но история выбирает из столетия имена двух-трех.
Остальные хранит лишь ветхая бумага архивных газет. Тысячи изводят себя творчеством, пытаясь ухватить тень бессмертия, а за века прошивается красной нитью десяток… Их облагороженные художниками головы увенчиваются венками, но толку? Имена их звук, а созданное ими подобно забальзамированным цветам. Так, академический интерес… Или ознакомились с великой поэзией — и на полку ее, запомнив: был, значит, такой Гомер. Если еще и был… Так к чему же тогда все? Топать, ползти, гнать наперегонки к сияющим высатам будущего? А если через час или через миллион лет грянет вселенская катастрофа и от нас, так и не понявших, откуда мы и где живем, что позади, что впереди, останется пшик?
Дофилософствовался! — Он через силу, принуждая себя, расхохотался. — Приплыли! К чему-то новому? Шиш! Все эти упаднические твои мыслишки давно известны, обсуждены, осуждены
… и … к дьяволу все! Помрешь, как любой и каждый! А муки-то, муки… Гений загибается, ядрена матрона… Кретин!». Зажмурив глаза, с плаксивым отвращением к себе, уже опьяневший, в истерике, он изо всех сил ударил кулаком в хрупкий фарфор настенной маски, являющей лик Будды, но Будду господь оборонил, и Прошин попал мимо, в стену. Несколько секунд он ошалело разглядывал то непроницаемую улыбку Азии, то сведенные судоргой, разбитые пальцы; застонав от боли, распрямил их и отправился в ванную; смыл кровь ледяной водой и, обмакнув ватку в зеленку, потыкал ею в ссадины.
Все ерунда, — произнес он в раздумье, выходя на балкон. — Какая к черту саркома?
А истерика эта, она… нужна. Для разрядки. Это нервы… Ты урабтался, ты устал..
Он жадно вдохнул свежий, насыщенный озоном воздух. Гроза ушла, и только меленький, робкий дождик слабо шуршал в листве сирени и лип. Мокрая жесть крыш блестела под прозрачной луной.
И где-то в глубине себя он вновь ощутил тень того забытого, маленького и всесильного защитника из ушедшего детства, дающего возможность смотреть на жизнь как на вечное и чувствовать себя в этой жизни тоже вечно живым властелином; защитника, отвергавшего смерть, а при виде ее заставляющего думать а ней как о не относящейся к тебе самому. Ты бессмертен, и все. Забудь об ином, прочь тоску сомнений, не думай о жизни, да и не вспомнишь о смерти, просто — живи на этом свете; он твой, твой навсегда.
И он уверовал, уверовал глубоко и спокойно: ничего не произойдет, потому что произойти не сможет.
Так мол и так, — махнув рукой, скажет завтра Воробьев. — Идите с миром. Пустяк.
И когда он услышал эти еще не сказанные слова, он уткнулся лицом в жесткий шерстяной чехол подушки и с отчаянием заплакал. Он плакал за долгие годы, когда хотелось плакать, но не было слез или просто было нельзя… От коньяка все плыло перед глазами… Ворс пледа приятно щекотал голые ноги… Наревевшись вдосталь, встал, утомленно приказал: «Хватит!»
Читать дальше