— Товарищ капитан, вода, дядь Леш, попей.
Тот открыл глаза:
— Жди, Ген. Меньше часа прошло. Прилетят.
И жадно стал пить. Потом оторвался от фляжки, протянул ее Генке, тихо сказал:
— Я тебе оставил. Попей, Старый, тебе можно.
А потом Генка опять потерял сознание.
— Черт, все мертвые, — услышал Генка и открыл глаза.
Он лежал на боку рядом с мертвым капитаном. То, что дядя Леша умер, Генка понял сразу: капитан насмешливо смотрел в блеклое небо широко открытыми зелеными, зелеными, а не черными глазами.
Генке повезло — он умудрился потерять сознание, лежа раненой стороной вверх. Рядом валялась пустая фляжка.
— Эй, братья славяне, — прошептал он. — Я еще ничего…
Его не услышали, ворочали Илью — тот словно не хотел расставаться со своей рацией, обнимал небольшой железный ящик.
Рот у Генки пересох, язык онемел, как на приеме у зубного, голоса не было. Вдруг его захлестнула паника. Наверное, здесь есть медики, но они к нему не подойдут, его посчитали мертвым! Каким-то, запредельным усилием он поднял вертикально вверх искалеченную трехпалую руку и замычал.
— Живой! Черт, живой! Ребята, быстрее, носилки!
Этот радостный крик и оказался последним Генкиным южным воспоминанием.
Где он очнулся в следующий раз, Генка так и не узнал. Сознание вернулось, а глаза открывать ему не хотелось. Потому, что ничего не нужно было вспоминать, не нужно было задавать дурацкие вопросы: где я? Они погибли, дядя Леша, Илюха и Бугай. А он остался. По недоразумению.
Болело сильно. Болело все: лицо, шея, грудь, рука, живот, бедро — вся правая сторона. Сама идея пошевелиться казалась дикой — так было больно. Пальцев на правой руке нет. Двух. Это он тоже помнил. Не удобно будет… Не удобно — что? Да все: стрелять, копать, нести что-нибудь… Работать руками вообще. Жить неудобно будет. Впрочем, решил он, это посттравматическая истерика. Надо быть полным кретином, чтобы не понимать: ему фантастически, небывало повезло. Один, в горах, с серьезной кровопотерей, без сознания. Ему повезло, что он дождался «вертушку», повезло, что вовремя пришел в себя…
Не нужно было открывать глаза, чтобы понять: сейчас он явно в помещении, на кровати, вокруг темно. Значит, у своих, в госпитале, сейчас ночь. И острое ощущение — нет, не радости, не счастья, не торжества, — а какого-то тихого животного буйства накрыло его: живой. Живой! Дядя Леша был бы им доволен…
Это состояние непрекращающейся тихой истерики продолжалось, несмотря на боль, несколько дней. Он много спал, а когда просыпался, каждый раз заново испытывал этот взрыв эмоций — живой. Его куда-то перевозили, какие-то люди суетились вокруг, сначала зелено-камуфляжные, потом белые, а среди белых были, кажется, даже женщины, но все это было абсолютно не важно. Только сейчас для него вся эта наигранная, фальшивая, истеричная романтика войны из привычной превратилась в абсолютно чуждую. Он перестал понимать контрактников, тридцатилетних мужиков, которые раз за разом вербовались «поиграть в войнушку». Тех, кто приехал исключительно за длинным рублем, он вообще не видел, их просто не было, до войны они не доезжали. Дядя Леша называл таких «героями на паровозе».
Генка хотел просто жить: гулять с любимой женщиной в парке, есть по утрам яичницу, ходить на работу, под настроение — рисовать. Лишь бы она была рядом.
Все рухнуло в одночасье. Прошло две недели, Генка мог уже садиться на кровати, иногда даже разговаривал с медсестрами. Большую часть швов уже сняли, сильно болела только правая рука, отсутствующие пальцы. Врач объяснял: фантомная боль, да к тому же, еще и не зажило толком, надо потерпеть.
Глаза ему открыла на положение дел санитарка: эк, сыночек, тебя угораздило, не дай бог никому, такой молодой. Притащила в палату небольшое зеркало. Из зеркала на Генку смотрело настоящее чудовище. И в этот момент знакомства со своим новым отражением Генка сразу и навсегда понял: жизнь кончена. Даже слепая женщина способна понять, в какого урода превратил его осколок. А уж Инночке лучше вообще его не видеть никогда. Генка неплохо знал ее. Она его не оттолкнет. Она его просто пожалеет. Мужчиной, ее мужчиной, защитником, добытчиком, возлюбленным, мужем он не будет никогда. Сумасшедшая она, что ли? Она не сможет его полюбить, просто не сможет, с такой-то рожей, а жалость ему не нужна. Не нужна!
Если бы Генка рассматривал себя в зеркале сейчас, внимательно, при хорошем освещении, — возможно, точку зрения на свои жизненные перспективы он бы и поменял. За два месяца кривой шрам словно смирился с небогатой Генкиной мимикой, перестал натягивать кожу на щеке, из-за чего простая улыбка тогда казалась презрительной усмешкой, сменил цвет — из багрового стал белым. Но Генка в зеркало смотрел исключительно по необходимости, когда брился в полутемной ванной, даже причесываться предпочитал на ощупь. Страшная картинка из замызганного санитаркиного зеркальца прочно засела в его памяти. Поэтому ничего рассказывать он Инночке не стал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу