Боясь пропустить какой-нибудь важный звонок Павлуши (или, упаси Господь, о Павлуше), Вера Ильинична все реже приходила на набережную. Вырвется, бывало, на полчаса из дому, спустится к самому берегу, выберет отдаленную отмель — ночлежку крикливых чаек, и, уединившись, стоит, зажмурившись, и думает о том, в чем никому, кроме моря, до сих пор не смела признаваться. Морю можно, оно не выдаст, не осудит ее, только вскипит волной, загудит, застонет…
Иногда редкий прохожий, такой же отшельник, как и она, останавливался и тихо спрашивал:
— Женщина, вам плохо?
— Нет, нет, — отвечала она. — Все в порядке… — И, устыдившись, что кто-то застиг её врасплох и нечаянно угадал ее мысли, быстро уходила прочь.
Отрешенность Веры Ильиничны, навязчивое ее стремление уединяться, отстраняться, отмалчиваться раздражали и тревожили Сёмена с Иланой. Теряясь в догадках, что с ней происходит, они по ночам принимались о чем-то подолгу шушукаться, шёпотом спорить, в неурочное время вставать — подойдут на цыпочках к ее комнате, тихонечко приоткроют дверь и, убедившись, что старая дышит, топают обратно к своей постели.
Вера Ильинична притворялась, что не замечает этого неуклюжего и заботливого подслушивания, этой благожелательной слежки, и успокаивала их то нарочито громким храпом, то невнятным и сердитым бормотанием, то хриплым и надсадным кашлем. — Спите, спите. Я еще жива, — однажды выдохнула она в темноту.
Преображалась Вижанская только в те дни, когда на побывку с ливанской границы ненадолго приезжал Павлик, который сбрасывал у входа свой тяжеленный, Бог весть чем набитый рюкзак, вешал на толстый гвоздь свой неразлучный «Узи», сдирал с себя пропахшее едким потом обмундирование, залезал в ванную, пускал, как радио, на всю громкость струю душа и, завернувшись, в белую простыню, тут же заваливался спать. Вера Ильинична воровато осеняла внука крестным знамением и, пока тот спал, принаряживалась — надевала выходное платье в крупный голубой горошек, стягивала в узел седые волосы, закалывала их на затылке, подкрашивала губы и, уставясь на Пашино небритое лицо, на его буйные брови, на остриженную под ноль голову, на голые мускулистые ноги с крупными мясистыми пальцами, заступала в охранение. Стоило Карлуше заливисто запеть, как она вскакивала с дивана, хватала клетку и, грозя певуну пальцем, спешно уносила её на кухню.
— Потом, Карлуша, споешь… — умоляла его она, боясь, что Павлик зашевелится и раньше времени проснется… — Потом…
И щегол покорно затихал. Разве ослушаешься того, кто день-деньской тебя кормит?
Вера Ильинична ждала своего солдата на праздник Шавуот.
Когда раздался звонок в дверь, она бросилась к ней, на ходу вытирая о фартук руки (тёща жарила для Семена картофельные блины). Радостно приговаривая «Бегу, Пашенька, бегу», Вера Ильинична призывно зазвякала ключами. Она была уверена, что это он — просто не предупредил её по телефону, решил огорошить, негодник, сделать сюрприз, он очень любит сюрпризы и розыгрыши, это он, он, никто кроме него в это время прийти не может — Семён и Илана на работе, Фейга Розенблюм от нечего делать по четвергам ходит на английский язык, хозяин Моше заглянет к ним только через четыре месяца, чтобы продлить договор и взглядом поздороваться со своими соскучившимися по нему предками на стенах.
— Сейчас, сейчас, — повторяла она, никак не попадая ключом в замочную скважину.
Наконец ключ щелкнул, и в дверном проёме появился офицер в вязаной кипе и в роговых очках, за которыми, как у арийца, пронзительно голубели доверчивые глаза, и женщина в цветастой блузке и в короткой — не по возрасту — юбке, не вязавшейся с её одышкой и полнотой. Хотя Вера Ильинична и не была ни с кем из них знакома, она сразу догадалась, что это та парочка, с которой, по рассказам Фейги, лучше не знаться. Горе тому дому, в дверь которого они стучатся.
Поначалу Вера Ильинична еще тешила себя тем, что этот офицер, исполняющий печальные обязанности вестника смерти, и эта вертлявая, молодящаяся сотрудница армейской службы психологической помощи ошиблись дверью, скажут «Слиха» и уйдут, но когда в иврите офицера, как жучки в крупе, зашуршали русские слова «Павел Портнов», Вижанская обомлела и замороженными губами тихо простонала:
— Убили?
Казалось, до ответа, до которого и мига не было, она не доживёт.
— Лё, — донеслось до неё сквозь толщу страха и накатившей тошноты. — Мамаш лё, — добавил офицер и еще что-то добавил на иврите, но Вера Ильинична ничего не поняла, стояла, не дыша, и все время вытирала о фартук дрожащие, потные, ненужные руки.
Читать дальше