– ...между тем, эта девушка – подсадная утка, и в соседнем купе едут два большевистских агента... Ваш муж чувствует запах духов, кружевное белье, роскошное тело... Драма же этой девушки, сотрудника ЧеКа, в том, что с первого же момента, там, в экспрессе, она вашим мужем увлеклась, увлеклась, увлекла-а-ась, вся дышит страстью, а он из-за нее, вы представляете себе...
– Какая бессовестная мерзость, – наконец отозвалась тетя.
– Возможно, – ответил ей Валентинов, сейчас же и впопад, как будто весь беспокойный улей телефонной станции только и ждал тетиного приговора, чтобы немедленно приосаниться и замереть вдоль всех линий по стойке смирно. – Возможно, – звуки валентиновского голоса являлись теперь к тете очень важными и чрезвычайно отчетливыми. – Но вся касса от Лондона до Варшавы будет моя...
– И что же вы хотите? Моего согласия на подобную постановку?
– Нет, я хочу вашего участия, – и снова все внезапно завертелось, сорвалось и понеслось кругом в электрических проводах и трубах. – Мне явилась блестящая мысль... совершенный дух достоверности... Я хочу заснять как бы настоящее ожидание, ваши покои в Лахти, ваше волнение... Действительно изюминка... К тому же у вас обязательно получится.
– Никогда, – и вновь, как несколько минут тому назад, тетя решительно и резко, одним лишь словом, восстановила стрекозью линию телефонной связи.
– Знаете что, сударыня, – не стал Валентинов упускать это медное оконце акустической ясности, – я вам даю ровно неделю на размышление. Ровно неделю. Когда-то я к вам пришел на помощь в очень трудную минуту. Я щедро раскошелился. Не так ли? Вы мне кое-чем обязаны, и поэтому, я полагаю, все же согласитесь, уступите. А если нет, то не советую вам оставаться в Париже после мной определенного срока. Мальчик еще несовершеннолетний, а это Франция, мадам, Франция, и за не такую уж большую плату на вас покажут все, включая вашего собственного шофера и кухарку.
Не дожидаясь ответа, словно уже в кадре будущего фильма, Валентинов весьма эффектно повесил трубку на рожок отбоя и громко рассмеялся. Затем, как будто оборотившись снова самим собой, антрепренер лениво зевнул и, на ходу запахивая полы мягкого домашнего халата, наброшенного прямо на вчерашнюю крахмальную сорочку, двинулся вон из своего кабинета, сразу у двери которого, в узком коридоре, умытом утренним, чистоплотным Иваном спроворенным сквозняком, наткнулся на Сукина. Вид у подростка в этот ранний неурочный час был просто невообразимый. Сукин стоял босыми совершенно уже голубыми ногами на ледяном полу, его полноватое тело в длинной, дышавшей на легком ветерке ночной сорочке казалось каким-то плоским и по-стариковски бесформенным, а фиолетовые губы совсем по-женски подрагивали на сером, цвета непроваренной говядины лице.
– Скверный мальчишка, – сказал Валентинов с отвращением, – ты подслушивал.
– Нет, – очень тихо прошептал Сукин, – нет, я вас ждал. Я проснулся... дверь хлопнула, потому что Иван...
– Скверный и гадкий, – повторил Валентинов, не слушая.
– Нет, нет... зачем вы... несправедливо... я...
– Просто паршивец, – не сказал, а высоко и звонко словно свистнул Валентинов. Он протянул руку, будто бы намереваясь схватить за ухо воспитанника и наказать самым обидным и знакомым тому еще по школе способом Трувора и Синеуса.
– Не на... – давясь словами, как пузырями воздуха, Сукин внезапно стал валиться на колени.
Он ткнулся мокрым лбом в безукоризненные стрелки зауженных английских брюк Валентинова, и от падения и толчка алые чистые горошины, будто проглоченные только что слова, беззвучно покатились у него из носа прямо на белые гамаши опекуна.
Это последнее в жизни беспамятство Сукина было необыкновенно долгим, тянувшимся почти три недели, и странным, перемежавшимся мгновениями какой-то ложной и от этого совершенно ужасающей ясности. Будто косоротая луна, лицо Ивана время от времени возникало из черного небытия, и тогда Сукин пил, чтобы сейчас же утонуть в жару собственной испарины, один или два раза с его груди сдергивали тяжелое одеяло, и круглое деревянное ухо начинало ставить печати между ребер, готовя Сукина к отправке, словно почтовую посылку. «Тремаль, тремаль» – звучало тогда над ухом название какой-то далекой африканской местности, но вслед за тем одеяло вновь ватой накрывало мальчика, и он оставался на своем месте. Однажды за стенкой в коридоре кто-то отчетливо и громко крикнул: «Пожар, боже, пожар», добавил: «Господи, помилуй», но и после этого Сукин остался лежать в кровати, как неподвижный центр тяжести медленно вращающейся карусели болезненного бреда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу