Я представил, что все это могло быть со мной.
Пройденные дороги: северные трассы, минные поля, горный серпантин…
«Если бы парни всей земли…» Что-то они должны были сделать, парни. Что-то хорошее и очень светлое. Следуя тогдашней доктрине о всеобщем торжестве коммунизма.
Я услышал эту песню еще мальчишкой. И вот мы выросли. И взялись за оружие. Все. Каждый за свое.
Мы убиваем друг друга по-разному. И реже всего на войне. Потому что на поле боя погибают самые беззащитные. Как ни парадоксально.
Сколько их было, войн… На мою долю выпало три. В течение пяти лет.
На одних казалось невозможным уцелеть, другие напоминали бесконечное вооруженное путешествие по горным перевалам. Убивали на тех и на других. На первых смерть была ближе и осязаемей, на вторых являлась неожиданно: в тот момент, когда ты протягивал руку к кусту боярышника…
Здесь не говорят торжественных слов и не голосят над погибшими. Ужас войны в ее обыденности. И лишь время спустя, пройдя все круги ада, ты начинаешь сознавать, что вытащил счастливый билет. А было этих билетов – на пальцах перечесть.
И сознавая все – возвращаешься обратно.
Война перечеркнула мою жизнь. Словно ничего не было до нее.
Это трудно понять окружающим, а мне – невозможно объяснить. Как объяснить состояние человека тягучей, как смола, афганской ночью, обманчивую тишину которой нарушают редкие трассирующие очереди, думающего не о возвращении домой, а о том, как он ступит на пыльную «взлетку» душанбинского аэродрома, возьмет частника, доберется до центрального парка и сядет пить с капитанами и майорами, которые, в сущности, являются ему чужими людьми.
Судьба свела нас на одних дорогах войны, и потому мы были счастливы видеть друг друга живыми и не скрывали своего счастья.
Стремиться на войну в сорок лет глупо. По меньшей мере, безрассудно. Говорить об этом неловко. И все-таки мы уходим.
Мы не то чтобы не довоевали, но рано или поздно наступает день и час, когда необходимо прикоснуться друг к другу локтями, ощутить ту самую неразрывную связь совместно пройденных дорог. А потом сидеть и говорить о том, о чем больше никогда и ни с кем не поговоришь.
А может, и не довоевали. Наши войны, больше значившиеся в официальных сводках вооруженными конфликтами, где шансов выжить было ровно столько же, сколько и умереть, ничтожны по сравнению с той единственной – Великой Отечественной.
Мы недобрали тех ощущений, после которых уже ни хочется ничего, кроме как валяться в измятой росной траве, слушать треск кузнечиков над головой и сознавать свою неубитость.
Небо в этот час должно быть синее и бездонное, река – холодная и небыстрая, а месяц – май, легший на плечи четырехлетней усталостью только что окончившейся войны. Усталостью, опустошающей настолько, чтобы уже никогда не хотелось браться за оружие.
Опустошение войной. Еще не пережитое нами.
Когда я умру – поставьте над моей могилой обыкновенный сваренный из нержавейки обелиск с красной жестяной звездочкой. Не из-за приверженности к какому-либо политическому устройству, а лишь потому, что душа моя и мысли навсегда остались в той эпохе.
Я пережил свою эпоху на пятнадцать лет. Вероятно, буду жить и дальше. В бесконечном противоречии с окружающим миром, которого никогда не сумею постичь.
Раньше я не принимал эмиграции. Оборвать связь с родиной казалось мне невозможным. И вот я стал эмигрантом своей эпохи. Садом без земли. Ростком, занесенным на крышу небоскреба.
Я пустил корни и, задыхаясь, пробился через толщу синтетической кровли, а пробившись, понял, что стремление к жизни – еще не есть жизнь.
Нас тогда было много на этой крыше. Теперь – почти никого.
Положите меня рядом с Гроссманом на Троекуровском кладбище – я буду разговаривать с ним оставшуюся вечность.
Именно с ним мне необходимо поговорить. О мужестве и одиночестве писателя. О великом таинстве слова. О времени, стирающем слова.
Но есть ли что за гранью нашего бытия?
За всю жизнь мне так и не довелось получить подтверждения существования высшего разума. И когда я истово молился, взывая к милосердию, и неистово отвергал – результат оставался неизменным.
Война лишила меня ноги. Несколько лет под Новый год сын просил у Деда Мороза ногу.
«Прошу тебя, верни моему папе ногу. Пусть завтра утром она будет лежать под елкой…»
И ничего не просил для себя.
Дед Мороз и Господь Бог были для него тождественны. Они могут все – убеждали взрослые, давно разуверившиеся в этом убеждении.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу