— Смотри, а то могут отлучить и изгнать, — сказала тогда Мириам. — Как когда-то Спинозу.
Однажды вечером — никогда этого не забуду — сие священнодействие происходило на ковре у меня в офисе. Мириам пришла неожиданно, прямо от гинеколога, признавшего ее годной, — дело было через шесть недель после того как она родила Савла. Она заперла дверь, сбросила блузку и шагнула ко мне из упавшей к ногам юбки.
— Говорят, именно сюда ты вызываешь на пробы актрисок?
— О боже! — воскликнул я, изображая испуг. — Что, если сейчас придет моя жена?
— А я и есть твоя жена! — проговорила она, расстегивая на мне брючный ремень. — И не только жена, но и мать твоих детей. А еще я твоя блядь!
Каким блаженством наполнялась жизнь, когда дети в пижамах будили нас, устраивая в спальне тарарам и прыгая к нам на кровать.
— А мамочка голая!
— А папочка тоже!
Как же я мог не расслышать предвестия беды, пусть слабые и редкие, на ранней стадии? Однажды, когда Мириам возвратилась после того, что (как я надеялся) было дружеским обедом с ее бывшим продюсером Кипом Хорганом — мерзавец, он всюду совал свой нос! — она показалась мне какой-то рассеянной. Принялась поправлять на стенах рамки фотографий, взбивать диванные подушки, а это у нее всегда дурной знак.
— Кип во мне разочарован, — в конце концов проговорила она. — Он думал, я не смогу стать простой домохозяйкой.
— А кто сказал, что ты простая домохозяйка?
— Ну а кто же еще?
— Вот черт побери!
— Ну ты только не заводись.
— А давай съездим на выходные в Нью-Йорк!
— У Савла температура держится…
— Тридцать семь и две?
— …кроме того, ты обещал в субботу вечером сводить Майка на хоккей. — И вдруг, как гром среди ясного неба: — Если собираешься меня бросить, так лучше сделай это сейчас, пока я еще не состарилась!
— Десять минут на сборы мне дадут?
Впоследствии мы установили, что зачатие дочери Кейт произошло, скорее всего, в ту ночь. Черт! Черт! Черт! Мириам ушла, и виной тому мое свинство. Меа culpa [91] Моя вина (лат.).
. Но все равно это, по-моему, просто нечестно, что мне до сих пор приходится защищаться от морального давления с ее стороны. Из-за того, что мне постоянно нужно ее одобрение, я чувствую себя каким-то жалким. Недавно дважды останавливался посреди улицы, чтобы с ней поспорить, и, как спятивший старый пень, разговаривал сам с собой. Да вот и сейчас — держу в руке письмо Седрику и слышу, как ее голос говорит: «Подчас то, что тебе кажется забавным, на самом деле расчетливая гадость, придуманная, чтобы уязвить».
Да неужели? Между прочим, не исключено, что я-то как раз больше других имею право чувствовать себя уязвленным. Как может Седрик, которого в нашу компанию когда-то приняли как родного, бегать теперь от колледжа к колледжу и прямо с кафедры лить грязь на меня и мне подобных, унижать нас за нашу религию и цвет кожи? Почему такой талантливый молодой человек бросил литературу ради вульгарного политического балагана? Да будь у меня его талант, я только и делал бы, что сидел день и ночь и строчил.
Взять бы и сбросить с себя всех этих Фарраханов, Джесси Джексонов, Седриков и иже с ними! Да, Мириам. Я понимаю, Мириам. Извини, Мириам. Если бы на мою долю выпало столько, сколько пришлось претерпеть в Америке им подобным, я бы тоже, наверное, готов был поверить в то, что Адам и Ева были черными и только Каин стал от ужаса белым, когда Бог объявил ему приговор за убийство Авеля. И все равно, неправильно все это.
Во всяком случае, в те дни, когда мы жили на левом берегу Сены, Седрика редко можно было встретить иначе как с очередной белой девчонкой в обнимку. Клара, изображая ревность, обычно приветствовала его так:
— Ой, а когда же ты и мне прокомпостируешь билетик?
К Терри у нее подход был несколько другой.
— Ради тебя, лапулечка, я бы хоть мальчиком переоделась!
— Да зачем же, Клара. Такая, как есть, ты мне гораздо больше нравишься. В твоем обычном клоунском наряде.
Или, начитавшись Вирджинии Вулф, Клара вдруг притворялась, будто видит пятно на его брюках и теперь про него все знает.
— Терри, Терри! Ты же так можешь ослепнуть. Или об этом в Канаде еще не слыхали?
Клара не только писала тревожные абстрактные картины, но и делала страшноватые рисунки пером, полные угрожающих чудовищ, гарцующих чертиков и льстивых сатиров, со всех сторон нападающих на пышнотелых красавиц. Не чуралась и поэзии; правда, мне ее стихи казались совершенно невразумительными, однако их печатали и в «Мерлине», и в «Зеро», и она удостоилась даже какого-то поощрительного высказывания Джеймса Лафлина из «Нью дайрекшнз пресс». При этом подворовывала в магазинах, пряча краденое под пышные шали. Таскала жестянки сардин, бутылки шампуня, книги, штопоры, открытки, мотки пряжи. Больше всего любила пощипать «Фушон», пока ее не перестали туда пускать. Естественно, в конце концов в «Моноприксе» ее поймали (в тот раз она стащила пару нейлоновых чулок), но она будто бы отбоярилась, разрешив жирному, мерзкому мусорюге отвезти ее в Булонский лес и кончить ей между грудей. «А что? Мой дорогой дядюшка Горейс делал то же самое, причем мне тогда было всего двенадцать лет. Только он не обзывал меня разными словами и не выкидывал потом из машины на ходу, глядя с хохотом, как я лечу кувырком, а, наоборот, дарил каждый раз по двадцать долларов, чтобы я молчала».
Читать дальше