Комната, в которую его отправила Альбина, показалась Матвею более чем простой: полупрозрачные занавески на окнах, трехстворчатый шкаф, центральная створка которого была зеркальной, широкая, что называется, двуспальная, кровать, затянутая голубеньким и изрядно полинявшим покрывалом. Матвей поглядел на себя в платяное зеркало и совершенно не узнал. Это был одновременно и он, и не он, и непонятно было: если это он, то что же он тогда здесь делает, и разве он, тот самый, которого Матвей так долго и прекрасно знал, способен вот так, безмозгло, подобно барану, ведомому на убой, повлечься за женщиной, которую с полным правом можно было назвать известным хлестким словом. И если это он, то почему он до сих пор не провалился сквозь пол, а если не провалился, то почему не перестал быть собой, не сделался каким-то другим?.. Но несмотря на это бесконечное, неизбывное изумление, он стянул через голову рубашку, вылез из позаимствованных на вечер джинсов, стащил носки и, скомкав, ногой затолкал их под кровать. В одних только синих сатиновых трусах он уселся осторожно на самый край кровати и, вытряхнув из опустевшей пачки последнюю сигарету «Друг», закурил.
— Возьми полотенце, — крикнула ему Альбина из-за двери; он поднялся с сигаретой в зубах; по-прежнему спокойно-деловитая, со сдвинутыми бровями, она протянула ему полотенце и встала в тесном коридоре так, что ему не оставалось ничего другого, кроме как направиться в ванную. Короткое кимоно ничего не скрывало — она вообще казалась тем более нагой, чем больше была одета, и напротив, нагота придавала ей какую-то совершенную неуязвимость, и, донага раздетая, она казалась закованной в непроницаемую броню собственной кожи. Тут испытал он по-настоящему сильный прилив телесного возбуждения и, оглушенный стыдом (из-за того, что был мгновенный выстрел в его набухшем, но не отвердевшем уде и что-то пулей пронеслось сквозь уретру), предчувствием неминуемого и величайшего позора, он почел за лучшее поскорее скрыться в ванной — чтобы Альбина не заметила ничего.
Принабухший отросток был влажен — от чрезмерного волнения, от перевозбуждения, но совсем не так, как это было в незапамятные времена начального созревания, когда Матвей просыпался среди ночи от того, что из отростка тек неведомо откуда взявшийся липкий сок. Сейчас все было иначе.
В ванной тоже было большое овальное зеркало, в котором он сызнова безуспешно попытался опознать себя. Тот, кого он увидел, оказался велик и невозможно, непредставимо тяжеловесен, плотен. Голый торс его в зеркале представлял собой перевернутую трапецию, и в плечах Матвей был шире, чем в поясе и бедрах, — как минимум на треть. Под тускло блестевшей кожей ходили комья мускулов, грудь отчетливо делилась надвое вертикальной выемкой между двумя надувшимися грудными мышцами, а ноги поражали неохватной толщиной крепких ляжек и казались прочными, как стволы строевого, корабельного леса; Камлаев был в одно и то же время и легким, как перышко, и тяжелым, как кусок свинца.
Он все никак не мог поверить в собственное бесстыдство и в то, с каким спокойствием расхаживал он только что по комнатам, как будто только тем и занимался всю сознательную жизнь, что расхаживал нагишом на глазах у незнакомых женщин.
Он продолжил разглядывать бугристый живот, принимавший книзу V-образную форму, заросший жестким волосом темнеющий пах, отяжелевший уд, все еще не распрямившийся, свисающий, но уже с самодовольством, с какой-то важной победительностью… и вдруг открылась дверь, и в ванную вошла Альбина с фаянсовым кувшином, над которым клубился пар. Он не успел прикрыться спереди вафельным полотенцем, и она невозмутимо оглядела его, скользнув равнодушным взглядом по животу и паху, так, как если бы каждый день ей на ужин доставляли цветущего юношу в качестве пищи и она уже не знала, куда деваться ей от этого голого мяса, от этой только что созревшей, торопливо оперяющейся человечины.
Та легкость, с которой она отдавала себя, была поразительна. Такого самоумаления, безостаточной, нерассуждающей отдачи и полнейшего при этом бескорыстия он ни в ком не мог вообразить. Как будто она и вправду отправляла ритуал, как будто она и вправду была чем-то вроде сестры милосердия и находилась на службе, и служба эта заключалась в том, чтобы дать Матвею то, без чего не может обходиться ни один мужчина, даже самый последний и жалкий горбун из живущих на этой земле. Что она не влюбилась, не втюрилась, было ясно Матвею как божий день; такие не влюбляются — отчего-то подумалось ему; в том, что Альбина делала, было нечто другое, постыдное, оглушительное, непристойное, но в то же время и суровое, строгое, неотменимое, идущее как будто из подземных глубин, сквозь перегной веков, от самого начала человечества.
Читать дальше