И Матвей при ее появлении… нет, не застыл, а, напротив, заметался лихорадочно — не в буквальном смысле, конечно, не как всполошенная, перепуганная курица, из одного угла в другой, но будто стал искать себе приличествующего положения, ощущая острейшую необходимость перестать быть прежним и сделаться каким-то новым, другим человеком, как будто с ее появлением все в этой комнате непоправимо, безвозвратно изменилось и он, еще недавно такой красивый, ловкий, изобретательный, вдруг сделался жалким, никчемным, неинтересным.
— А вот и Альбина, — сказала одна из девушек
— А вот и она! — закричал Раевский, с шутовской свирепостью округляя глаза. — Явление Христа народу! Ты, как всегда, в своем репертуаре, девочка… она у нас лишь в восемь вечера встает и в восемь утра ложится, существование ведет шиворот-навыворот, но мы ведь ей прощаем, не правда ли? Ну, проходи, проходи! — закричал он нетерпеливо. А она все стояла почти в дверях, предпочитая быть в стороне, поодаль, поскольку знала, видимо, что, как только переместится в центр, произведет разрушения неслыханные, накалит атмосферу и станет, подобно маленькому солнцу, единственным источником и условием всякой жизни; и все прочие крали перед ней померкнут, и все чуваки сателлитами завращаются вокруг нее.
Раевский, не выдержав, пошел к ней навстречу с раскинутыми руками.
— Дай мне обнять тебя! — сказал он, принимая растроганную мину и мигая глазами так, будто смаргивал готовые вот-вот выступить слезы.
— Да что мне с тобой обниматься? — отвечала она низковатым голосом, с какой-то особенной хрипотцой, и говорила она так, как будто проводила чуть шершавым, чуть зернистым языком по изнаночной стороне твоего напрягшегося слуха. Гибрид нежнейшей замши и наждачной бумаги. Со словами этими она отодвинула руку Алика, легчайшего сопротивления, отвода хватило, чтобы Алик унялся, отступил… — А это что вы такое только что играли? — спросила она, обращаясь — о, скачок сердца в горло! — казалось, к одному Матвею: ведь видела же — с восторгом подумал Камлаев, — что это именно он играл, и понравилось ей, как играет.
Он отмахнулся досадливо — стоит ли говорить? Его щеки прилипли к скулам, ноздри вздулись как-то особенно изящно: он выражал сейчас всем видом полнейшее недовольство собой и играл, сам того почти не замечая, сумрачного мастера, сознающего, как далек он от совершенства.
— Как тебя зовут? — спросила она, и Матвею показалась, что его спрашивает иностранка. Он забыл на миг, как его зовут, и заметил со стыдом, что и она увидела это.
Он представился своим старорусским именем, и получилось это так неуклюже (буркнул) и до ужаса жалко, будто он за мгновение стал таким же щенком, каким сюда и заявился. Но Альбина не повела и бровью, и Матвей отдал ей должное за чудеснейшую тактичность: даже если она и видела, что ты ведешь себя неуклюже, ошибаешься, пыжишься, то все равно не подавала вида и не то чтобы боялась, а именно не хотела, чтобы ты испытал еще большую робость. Никакого презрения, ни грана, ни йоты никакой брезгливости Матвей не уловил.
Все то, что у Матвея так запросто получилось с гнедогривой Ирой, куда-то пропало, сгинуло, и о том, чтобы Альбину поедать глазами, не могло быть и речи. Не говоря уже о том, чтобы нечаянно-нарочно притрагиваться к ней.
Таких женщин он не видел. И именно таких все время себе и представлял. Она вся состояла из этих отвлеченных и вроде бы не могущих воплотиться в жизнь представлений. Все, что было в представлениях Матвея идеального, все то, что было сперва им прочитано в книгах, а потом подсмотрено в кино, все шаблоны женской притягательности — все это было Альбиной. Все совпадало так полно, что Альбина казалась не вполне живой. Но в то же время реальность ее была несомненна — все другие, кто был здесь (и Ира, и Таня), вдруг начали тускнеть и сделались какими-то линялыми тенями, существами гораздо менее реальными, чем была она. Пышногрудая блондинка с вздернутым носиком и распахнутыми глазками — бессмертный образчик лубочной сексуальности — та самая Мерилин, которая входила в моду, в фантазии мужчин, постелено обживая приборные доски в кабинах всех грузовиков, Матвею не нравилась. Матвею больше нравилась устремленность ввысь. А еще те холодность, неприступность, надменность, что были в лице одной трофейной кинодивы послевоенных лет, и это лицо — не Мерилин, а Марлен — он откуда-то знал, и навечно оно отпечаталось в Матвеевой памяти.
О ней невозможно сказать «стояла» — только «высилась». Рослая, тонкая и вся надменно вытянутая. При тонкости, длинноногости, очевидной худобе Альбина налита была упругой силой, и кости ее были обложены упругими плоскими мышцами. В ней было очень много от лошади — и высоко расположенный центр тяжести, и сочетание тонких конечностей с большими округлостями… одним словом, она еще и не вполне человеком была — совершенным двуногим животным непрояснимого происхождения.
Читать дальше