— Что мне делать? — спросил он, якобы не узнавая самого себя и совершенно ошарашенный.
— А что? — откликнулась она, поднимая на него участливые, смеющиеся глаза, а он уже с удовольствием наблюдал за тем, как шутливое участие в этих глазах и насмешливая, почти издевательская готовность помочь сменяются растерянностью и как они предательски влажнеют… В классификации вот этих выражений и оттенков выражений он был уже, пожалуй, Линней или, лучше сказать, Менделеев: по степени влажности и тревоги, по бегучести двух виноградин он выводил как будто точную химическую формулу происходившей на глазах реакции, и каждый опыт подобного химического взаимодействия описывался определенным изменением температуры, покраснением щек, мурашками вдоль спины, набуханием слизистых оболочек, сухостью губ, дрожью ляжки, учащенным сердцебиением.
— Я пропал, — отвечал он, пожимая плечами. — Вот увидел вас и пропал.
— Да неужели? — округлила она глаза и посмотрела на Камлаева с наигранным состраданием. Ах, как хороша: и взволнована, и полыхает жарким, неудобным стыдом, и героически бьется с желанием спрятать лицо, потупить глаза, и продолжает выдерживать взгляд, и играет… чудо что за девушка, прелесть что за сочетание вызова и смятения, робости и бесстыдства.
— Вне всякого сомнения.
— С чего это вдруг?
— А чего вы еще хотели? — отвечал он как бы даже и с возмущением, с простосердечной, грубой прямолинейностью. — Вы такая красивая.
— О-о-о, — протянула она, чуть свернув голову набок и отклонившись назад, как будто для того, чтобы получше его разглядеть, — да вы — льстец!
Ах, какой это был соблазнительный выгиб шеи, какая легкая укоризна, какая ложная смущенность и польщенность и какой потаенный намек на то, что она все прекрасно поняла и знает, к чему он, Камлаев, клонит.
«Слово-то еще какое — льстец! — пронеслось у него в голове. — Прямо салон Анны Павловны Шерер, еще немного, и по-французски разговаривать начнем. Я встретил вас, и все былое воспряло в джинсовых штанах. Ни к чему эта роскошь старорежимного словаря, поменьше элегантности и бесполезного изыска — наш паровоз вперед летит, будь проще, и люди к тебе потянутся, пора ее на танец фаловать».
— Но это правда, — отвечал Камлаев, отметая все возможные возражения, — и я лишь констатирую факт. Ну, посмотри вот на это. — И сморщившись чуть ли не от гадливости, он показал незаметно на одну из танцующих пар, на девушку в этой паре — на крутобедрую, коротконогую, обыкновенно-земнородную деваху, которая с красоткой ни в какое сравнение не шла, как не идет битюг в сравнение с чистокровным ахалтекинцем. В сопоставлении этом он и в самом деле не мог быть неискренним. И за это был вознагражден: помимовольной признательной улыбки она не сдержала.
Мать вошла в комнату к отцу, и Камлаев услышал, как отец заговорил. И голоса этого Камлаев не узнал совершенно. Этот голос был оскорбителен предельной полнотой сходства с отцовским. То, что было голосом отца, как-то глухо, безлично сипело, и именно эта прибитость, пришибленность, устраненность, убранность личности из отцовского голоса резанула Камлаева по ушам. Да что же это такое произошло? Не сняли ли его со всех занимаемых постов? Не умертвили ли его последнее и любимое детище — автомобильный завод, на котором с конвейера сходили доморощенные копии моделей итальянского концерна «FIAT»? О том, чтобы проводить его в шестьдесят один год на заслуженный отдых, не могло быть и речи: то было время руководителей-долгожителей, а до старческого маразма, до постыдной немощи отцу было так же далеко, как до Луны. Его могли только отставить, изгнать как ярого ненавистника плановой экономики, как человека, органически не способного к подчинению. Многим он действительно был как кость в горле — в своем настойчиво-неуклонном стремлении добиться максимальной автономности подчиненной ему отрасли производства, отца за глаза называли удельным автомобильным князем.
Сняли отца — не сняли, но отставка, отстранение не лишили бы его собственного голоса. К тому, что однажды снимут, отец был готов — так сидящий на бочке с порохом в любую секунду готов разлететься на ошметки. Из разговора слышно было, как мать говорит отцу, что оснований для беспокойства нет и что нужно сходить куда-то еще один раз, чтобы поставить все с головы на ноги. Дачу, что ли, они продавали?.. Тут Камлаев, дожевав последний кусок, с каким-то даже раздражением пошел поглядеть на отца — что такое стряслось со стариком? — «старик» все еще было обращением как будто к молодому сверстнику, указанием на древность дружбы, а не на дряхлость друга («ну, ты, даешь, старик», и все такое).
Читать дальше