В тот день, когда моя жена должна была разрешиться от бремени, мне сообщили, что у меня не будет ни жены, ни ребенка. Я не задал Ему ни единого вопроса. Я просто знал уже, что никто этого не избегнул. Что нет такого распределительного механизма, который позволяет одним избежать, а другим — нет. Ты говоришь об уважении к Нему, как будто он должен твое уважение заслужить. Ты веришь в Него, как в то, чего нет. Ты приписываешь Ему человеческие качества с состраданием во главе и человеческое же представление о справедливости, в то время как Он — скорее универсальная передающая среда, воздух, эфир. Его мысль о нас не для нас — скорее уж мы для нее. Скажу тебе напоследок, что взыскивать и требовать — целиком Его прерогатива, а дело человека — соответствие образу и сохранение подобия… ну, или хотя бы посильное приближение к нему… Как только человек начинает предъявлять свои требования, он тотчас превращается в свинью.
9. Сын моего отца. 200… / 197… гг.
Переступив порог, она уставилась на двуспальную постель — неостывшую, еще хранившую тепло Юлькиного тела — и долго смотрела остановившимся и ничего не выражающим, невидящим взглядом, как будто все никак не могла решить, как же ей теперь быть с Камлаевым. Он молчал — она все равно сейчас ничего бы не восприняла.
— Не убивайся так, — сказала Нина с издевательской сострадательностью, кивая на грузное, пухлое ложе, затянутое багровыми шелковыми простынями (в отеле предлагали постельное белье на выбор, Юлька предпочла бордельный цвет свежего кровоподтека). — Не самое же страшное, ведь правда? Вытерплю. А я вот все думаю, а как поступали в подобных случаях люди, которые не жили в такой невиданной роскоши, как мы. Муж и жена, которые больше уже не одна сатана? Это мы сейчас можем потребовать каждому отдельные номера, разойтись с тобой в отдельные комнаты. А вот если бы мы жили как в былые времена — в одной-единственной комнате, в избе, в коммуналке. По всей видимости, поневоле пришлось бы укладываться в одну постель. Как это противно — лежать вместе рядом и не чувствовать уже ничего. Впрочем, это для меня не новость — ничего не чувствовать. Я же все, Камлаев, понимала. Давно понимала, с того самого дня, как мы вернулись из больницы, от Коновалова. Странная фамилия, совсем не говорящая. Или, вернее, говорящая, но совсем не о том. Был бы он Детородов, что ли. Чадодарцев. Ведь если говорить по правде, то ты уже тогда, в тот самый момент основательно приуныл. Но при этом не подавал и вида. Все остальное было только делом времени, не так ли? И я уже все знала — то, что это произойдет, рано или поздно. Когда ты мне звонил отсюда, как же я ненавидела твой голос. Просто выть хотелось. Швырну трубку на пол, одеяло укушу и забьюсь головой в самой дальний угол между спинкой и подушкой. Как в детстве, когда в такой угол можно только от самой страшной обиды забиться. И вот хочу ведь плакать, но не могу. Как будто нечем. А еще отвечала: «Конечно, Матвей. Все отлично. Ты отдыхай. Нет, наверное, не приеду…» и тэ дэ и тэ пэ. Все пыталась представить, какая она. Я не такой ждала, конечно, как эта сука. Нет, это я сейчас не о том. Как раз такие, как эта, не представляют опасности. Бояться нужно скромных, робких, молчаливых, с затравленными и преданными глазами. В длиннополых юбках, в бесформенных свитерах, с аккуратно убранными волосами и похожих на молоденькую попадью. Тех, в которых, как ты однажды выразился, есть скрытая страстность, дремлющий вулкан настоящей чувственности. Внешностью они не кричат, по глазам не бьют, но если зацепят, то глубоко. Под самые жабры, до самых кишок. А их здоровья и силы признательности тебе, пробудившему в них женщину, хватит на многое. Они умеют для любви трудиться и не изнемогать. Представляешь, о ком я говорю? Такие становятся хорошими женами, хорошими… матерями. Вот такой-то я и ждала, такую и представляла рядом с тобой со страхом, но потом приехала и увидела рядом вот эту. Так что я, можно даже считать, успокоилась.
Говорила Нина монотонно, сначала еще срывалась, хотела уязвить, но под конец устала. Да и двигалась она как сомнамбула, как будто не видела никакого смысла в движении.
Сняла через голову блузу и вывинтилась из юбки. Опустившись на край постели, стащила свои плоскодонные туфли — одной ногой с другой. То были обычные ее движения, виляние бедрами, нетерпеливые даже рывки, немного неуклюжие и прелестно естественные одновременно. Рывки как будто из потребности поскорее сбросить с себя ту лягушачью шкурку, которую ни в коем случае нельзя жечь на огне, а не то Иван-дурак и заколдованная царевна никогда не будут вместе. Так она раздевалась всегда, полусонная, оставляя тряпку здесь, тряпку там, опустевший и сдувшийся черный чулок на спинке стула. Освобождаясь от облепившей тело и почти несносной к окончанию дня униформы, избавляясь от впившихся в плечи бретелек, от которых оставались красноватые, а летом — белесые полоски. Для того чтобы, едва раздевшись по дороге, на ходу, незамедлительно упасть лицом в подушку. С размаху, как топор, который рубит голову прожитому жадно, с наслаждением дню. Мир, оставленный без сожаления, потухнет, обезглавленный петух. Мир, оставленный женщиной со слипающимися глазами, женщиной, которая ныряет в сон.
Читать дальше