— А это имеет значение?
— Никакого. Он часто вообще забывает, что кто-то к нему должен прийти.
— Ну, сейчас-то он помнит, что мы должны прийти? — спросил Камлаев, совершенно не веря в то, что про него, Камлаева, возможно забыть.
— Не знаю. Я думаю, помнит.
Поднялись на четвертый этаж, позвонили. Камлаев сглотнул, дверь отворилась, и на гостей в упор уставились огромные глаза со страшно увеличенными зрачками, и Камлаев едва не отпрянул от этого взгляда. Хозяин смотрел на них сквозь толстые линзы очков в роговой оправе, и взгляд был у него — не то из-за очков, не то сам по себе — какой-то иконописный: лицо превращалось в продолжение взгляда, в его простую оправу, если можно так выразиться.
Ощущение было такое, что этот человек не забывался, не дремал, не погружался в блаженное забвение сна никогда. «Зеницы» его не смежались, как если бы сон означал для него недостачу, лишенность благодати, нарушение призыва Иисуса к своим апостолам в Гефсиманском саду. Глаза его все видели. И то, с чем Камлаев пришел, и то, в какой вере он пребывает, в какую систему представлений помещен, и даже то, чем он станет с этой самой верой и системой представлений и через десять, и через двадцать, и через тридцать лет…
— Светочка? — переспросил хозяин удивленно, голосом глухим, выдающим долгую отвычку от общения вслух, от человеческого общения как такового. — Ну, проходите, проходите. — И тут же отступил в глубину прихожей, пропуская и всем видом приглашая войти. Помог своей гостье снять пальто — с чрезвычайной предупредительностью, ничуть не лакейской, впрочем, а какой-то скорее старорежимной, приправленной галантным любованием столь интересной дамой.
Тут только Камлаев — с большим опозданием — перешел к остальному лицу Урусова, и лицо это (странно) нисколько не подходило к иконописному взгляду, не совпадало с ним — затрапезное, скучное, задубевшее, топорно сработанное. Одним словом, «лопата» с «мужицкими» скулами и прорезанным будто бритвой ртом, выражавшим упрямство и какую-то даже завистливость, мстительность. Оплывшая, раскормленная тяжесть красномясого лица, пожалуй, даже неодухотворенного. Но вот ведь в чем штука: освещенное таким вот взглядом, глазами «Христа в очках», лицо уже было само по себе не важно, и ноздреватые, красные щеки как будто ввалились во взгляд, и именно взгляду подчинялись и длинный, чуть сбитый на левую сторону нос, и брюзгливые носогубные складки…
Был он рослый, крупный, тяжелый, с крутыми, широченными плечами; массивной спиной, телосложением походил на какого-нибудь бурового мастера, на крепкого мужика, поехавшего на Север за длинным рублем.
— Проходите, проходите. А это кто же вместе с вами? — спохватился он с любознательной участливостью.
— А это Матвей. Матвей Камлаев. Я вам про него говорила. Да вы и сами нас… его пригласили, — растерялась Светочка и уже готова была шмыгнуть повлажневшим носом.
— Ах, да, да, Камлаев. Так это вы — тот самый? — восхитился Урусов. — Как же я про вас забыл? Какой гость, какой гость. — Восхищение его не то чтобы было неестественным, но каким-то необязательным: как будто долго не перебирая, не выбирая тщательно из всех возможных реакций, Урусов взял и остановился на первой попавшейся, а на деле ему совершенно все равно было, с каким именно чувством Камлаева встречать.
В единственной комнате было шаром покати. Бледноватые голубенькие обои на стенах, самый минимум предметов меблировки, расставленных в таком странном порядке, что каждый из них висел как будто в совершенной пустоте, без всякой связи с другими вещами. Продавленная тахта под зелено-черным клетчатым пледом, совершенно пустой, узенький сервант (уродливое изделие калужской мебельной фабрики) с потускневшими желтоватыми стеклами, на ободранных ножках и с ободранной же столешницей стол, большой, обеденный, приставленный вплотную к стене и заваленный какими-то пожелтевшими книгами в обшарпанных и засаленных переплетах. Далее три рассохшихся стула и калужская родственница серванта — тяжеленная, неподъемная тумба без дверки, как видно, служившая хозяину чем-то вроде мусорного ящика: вот на нее-то и в нее и были сложены кипы нотных записей, конверты с пластинками… Свою бостонскую пластинку Камлаев разглядел на самом верху, на плотный конверт ее, испещренный английскими надписями, лег уже хорошо различимый слой пушистой пыли, так что ясно было, что за две недели Урусов так и не притронулся к камлаевским «Песням без слов».
Читать дальше