И все эти обильные слова, дребезжавшие и жалившие изнутри, вдруг рассеялись, и ум мой опустел под траурный звон, среди плачущих женщин и испуганных детей, и тех, кто бодрился верой в бессмертие и светом славной кончины, потому что покойный был призван на небо перед алтарем.
Каждый колокол звучал раскатисто по одному разу – от самого маленького до самого большого, – напоминая о возрастающей жизни, а затем звонарь ударял одновременно во все колокола, что означало конец, обрыв, крушение. И опять сначала…
Я брел, спокойный, чему-то немного удивленный, несколько раз споткнувшись о старые плиты, обмениваясь с кем-то тихими кивками и пожатиями (смогли приехать не все), вслед за тремя молодыми священниками и двумя немолодыми, один из которых был несчастным отцом.
На белых веревках они опустили гроб.
Зарыли быстро и сверху ловко воткнули крест с черной металлической табличкой, где золотилось на солнцепеке: «О. Митрофан Сретенский, 1981–2017».
Ко мне осторожно подошла Маша, в темном платье и темном платке, из-под которого торчала все та же русая прядь.
Обнявшись, мы молчали.
Я хочу написать о пугающей и неприятной, об оглушающей и великолепной. О ней, что внутри.
Первый раз ее я увидел у голубя. Голубь был раскрытый и весь какой-то подарочный, с жесткими серыми лепестками и красным мокрым нутром. Кто умертвил и разделал? Ворона или кошка?
Одно из первых воспоминаний. Была весна, мне было три. Я его пожалел, как живого, мимолетно ему посочувствовал, как способному оправиться от разгрома, встрепенуться, невредимым, и заворковать. Он лежал в сквере в траве, куда мягко поддувало с реки и где цвели яблони, и несколько лепестков участливо белели поверх еще живой крови. Он погиб недавно, кровь толком не свернулась: алое, подмигивающее солнцу желе.
Я был слишком мал, чтобы содрогнуться. Я бежал вперед. Ясный, как ангел.
Но человечья – о, это другая песня. Через год. Уже в четыре. Своя.
Ее брали из пальца. Протяжно тянулась в стеклянной трубочке. Я не плакал, чтобы потом дома похвалили: «Даже не плакал» – и потому, что мой предшественник, другой мальчик, заливался оглушительным ревом, даже когда выкатился, скользкий и розовый, такой, словно его, наоборот, накачали лишней кровью. Я наблюдал красный застекольный путь покидающей меня жижи, играя героя и все время вспоминая мамино внушение: «Представь, это комарик укусил». Я не боялся, а значит, и не чувствовал боль. Была забавная резь, была добрая медсестра, которая начала умиляться: «Молодец, настоящий мужчина!» А я гордо держал палец, глядя на него с отстраненностью души, взирающей на покинутое тело. И ощущал священнодействие. Потом уже на улице под ваткой укольчик действительно нежно и дружелюбно зачесался, точно след комариного укуса.
Первый кошмарный страх при виде крови, подобный прозрению, я испытал в те же четыре. Она была чужая. Дворовый мальчуган постарше зимой ползал и извивался на железной паутинке и вдруг застрял головой в узком проеме. Цирковое мгновение – вскрик, из его носа брызнуло красным, он вырвался, спрыгнул, стоял растерянно, обливаясь быстрыми крупными каплями. «Надо снегом!» – закричал кто-то. Детвора, набежав и обступив, стала забрасывать ему лицо белыми хлопьями. Я не бросал, а смотрел, смотрел, смотрел, как он бессвязно ноет, как клоун, залепленный красно-белой ползущей кашей, которая на губах и на подбородке, на шарфе, на груди, на сапогах.
Кровь и снег… Мне было восемь, с девятого, последнего этажа бросилась девушка. В темноте. На следующее утро снег у дома был окроплен розовым, сугробы лизала собака, которую громко отгоняла дворничиха, замахиваясь плакатно лопатой. Собака отскакивала и снова лизала. А во дворе гуляла, дышала степенно воздухом женщина, вздутая, с добродушным, животным выражением лица. «Не надо говорить ей, откуда эта кровь! – шептались чьи-то мамы. – Ей может стать плохо!» Я заглядывал беременной в ясные очи. Она не замечала ни кровь, ни собаку, ни дворничиху, была сосредоточена на своем плоде и вдыхании воздуха. Знание тайны меня заводило, и я целый час вертелся возле и все заглядывал в ясные предродовые очи…
Мне было одиннадцать, к родителям на дачу приехал их знакомый доктор с дочкой, моей ровесницей. Сладкая, темная, пухлая, странно перезрелая. Вдвоем в комнате мы стали бороться на диване. Шутливо, но с каждой секундой все увлеченнее. Брови ее взлипли, глаза яростно распахнулись, щеки запылали. Она срывалась на звонкий смешливый визг. Не выдержала, разжала хватку и, вероятно, от избытка восторга отскочила к окну и ладонью ударила по стеклу. Осколки посыпались, кровь бодро хлынула. Крови было много: густая, покрывала деревянный пол. Казалось, девочка с удовольствием пускала ее из своей руки, кругами орошая доски. Потом мы ходили по саду, она напевала мечтательно, рука была замотана отцом-врачом, под белым строгим бинтом развратно темнело багровое. Потом они уехали, но еще несколько дней в комнате пахло кровью. Замытой, но все равно въевшейся в щели. Скользкий тревожный запах. Запах извивался в воздухе, подлый и очень живой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу