Зачем я привожу эту storia здесь, в моей исповеди? Я уже сказала вам, она спасла меня, и вот почему. После распутства на постоялом дворе, да и на следующее утро тоже — вспомните, капитан поспешил в Венецию, — так вот, я осталась, переполненная чувствами, брошенная и оставленная, но возбужденная, почти задыхающаяся и отчаянно желавшая нового зла, хотя я, конечно же, не могла сказать об этом Марко, своему мужу, не так ли? Это откровенная исповедь, обращенная к священнику, и я должна вам признаться, что хотела тайно пойти и найти мужчину, который бы вошел в меня, я думала об этом целыми днями, думала обо всех окрестных крестьянах, словно бы рука похоти подогревала меня изнутри, я думала об их лицах, руках и телах, я почти видела их, и я хотела отдаться мужчине, но как бы я поехала через наши земли в поисках кого-нибудь? Мне недоставало храбрости, на такой поступок решился бы кто угодно, только не я. Вспомните историю, которую я только что рассказала вам, о двух людях, насаженных на одно копье. О Боже! и я бы это сделала, между ног моих свербило, я бы легла в любой канаве, я могла бы быть не с одним, а с тысячей крестьян, не говоря уже о королях и воинах, — вот что сделали со мной Марко и капитан, но я не могла измыслить способ, я была малодушна, и я боялась смерти. Вы видите, как все вышло, это трусость спасла меня, а не голос целомудрия.
Итак, теперь я должна признаться, что начала трогать себя каждый день, я запиралась в спальне и делала это, и это продолжалось не один день, может быть, целую неделю, пока мы не вернулись в Венецию. Я с жадностью трогала себя до тех пор, пока моя грешная часть не раскрывалась так широко и не становилась такой влажной, что я могла почти что просунуть туда руку и умереть; хуже того, в те дни я использовала для этой цели свою лошадь, я ездила верхом каждый день, ездила по всем нашим землям, это помогало, я прижималась своей влажной частью к лошади, я наказывала эту часть кожаным седлом, я наказывала ее повсюду, я хотела наказать ее лошадиной мордой, вот до какого распутства я дошла. Марко так и не узнал, что я делала, никто не узнал. Потом я поборола свою похоть, свой самый темный стыд, и я признаюсь во всех этих преступлениях и раскаиваюсь искренне и жестоко. Я сокрушаюсь. Простите мне, отец Клеменс, я сожалею об этом, это горькое сожаление, это была грязь и низость, и я не имела стыда, я раскаиваюсь, я восстаю против этого гнусного греха, разврата, я отрекаюсь от него, да уйдет он прочь от меня и да будет проклят, простите меня, простите меня, вознесите меня над ним, Господи, прости мне.
Теперь подождите, мне пришлось оторваться от этого письма, чтобы прийти в себя и успокоиться, и вот я возвращаюсь.
Я сказана, что вспомню о временах самых тяжких грехов (1) и (2). Трогать себя, ездить верхом, наказывать — это были части (1), и вот конец (1), полный и законченный отчет моих совести и памяти. Это был разврат. Но постойте, не стоит больше извиняться, и я не думаю, что поведала обо всех подробностях (1), вовсе нет. Но я записала почти все слова, потому что они до сих пор беспокоят меня, иногда они доставляют мне еще больше беспокойства, куда больше. Скажите, почему все слова, обозначающие постыдные дела: «разврат», «манда», «сокол», «распутство», «порок», «блуд», «прелюбодеяние» и «растление» — это слова мужчин или проповедников? Хорошие слова тоже в основном произносятся мужчинами: «целомудрие», «скромность», «воздержание» и «чистота». Я страшусь всех этих слов, особенно тех, которые называют низменные части тела, они опасны даже сами по себе, одни их звуки, и они сильны, потому что их употребляли применительно ко мне, вот почему иногда я думаю, что душа моя не может быть спасена, как бы истово я ни молилась Марии и Христу. Когда я думаю о своих днях с Марко, только мужские слова приходят мне на ум, я была сосудом плотских желаний, я пристрастилась к греху как животное, и я не могу спастись, потому что даже в моем рассказе, в самих словах есть низкое порочное чувство, как будто мной снова овладевают, и это чувство не отпускает меня, как этот убийца-капитан, чудовище и собака, который до сих пор жив и наслаждается всеми своими почестями в верхнем городе, и вы думаете, он не знает, что я жива? Боже всемогущий, да он знаком с моим отцом! Он знал мою мать!
Стойте, я сбилась с мысли, я даже не понимаю, что пишет моя рука, потому что не вижу того, что следует видеть, мне нужны слова более точные, может, мне стоит почитать книги, я имею в виду не поэзию, а проповеди и обличения греха. У меня есть вопрос, и я должна знать на него ответ, чтобы спастись. Вот мой вопрос: как я могу исповедаться в своем разврате и смыть его с себя, если, просто описывая эти события спустя семнадцать лет, я испытываю чувство нового греха и похоти? Вспомните, я ни разу не исповедалась в этих грехах за все эти годы, ни разу, и теперь старые злодеяния превращаются в слова, и они врезались в память, готовые слова как колдовские заклинания, вот почему мне приходится их произносить, писать, исторгать. Если слова грешны, если картины, создаваемые этими словами, грешны, если сам разговор о грехе грешен, не грешна ли моя исповедь и, может быть было бы лучше, если бы я не исповедовалась, не рассказывала, не писала об этом? Но тогда старые грехи оставались бы в своей грязи, как чудовищные якоря на дне моей памяти, жабы, как я их называю. Если мы решились исповедаться в тайном грехе, не приходится ли нам выкапывать его при помощи слов, ворошить и вытаскивать наружу также и слова и не накладывать ограничений на то, что мы говорим, — если мы ставим себе пределы, то как узнать, где их провести?
Читать дальше