Знания его казались разносторонними, но какими-то неглубокими, словно он нахватался одних верхов; и я задавался вопросом, а довелось ли ему хотя бы прослушать какую-нибудь книгу целиком, как мне — тут я имею в виду байки того французишки, старика Вольтера, о дорогих моему сердцу докторе Панглоссе и Кандиде. Из него так и пёрли книжные слова; он доходил до того, что именовал кабак даже не таверной, но «табернакулой», хотя в этом слове явно на несколько слогов больше, чем мог бы выговорить любой из её посетителей — во всяком случае, из числа тех, с которыми мне случалось встречаться в таких заведениях; он никогда не употреблял нормального слова, когда подворачивался случай ввернуть вместо оного какой-нибудь ублюдочно-длинный латинский уродец, что делало его речь столь же тёмною и захламлённой, как комната, в которой мы с ним находились.
Если его наряд и вообще внешний вид заставляли вспомнить о прошлом, то в своих честолюбивых устремлениях он предпочитал выглядеть человеком будущего, носителем новых идей, принадлежащих завтрашнему дню.
Собственно, мне так и не удалось завязать с ним беседу, как ни старался я превратить в таковую наше общение, то и дело повторяя, словно эхо, конец сказанной им фразы, дабы напомнить, что он не один в комнате, — нет, его слова представляли собой некий манифест, в котором ему удавалось затейливо сочетать поэзию высокой науки и прозу обыденной жизни, и всё в одном нескончаемом предложении, на мой взгляд начисто лишённом хоть какого-то смысла.
— ЭРАЗМ ДАРВИН ЕСТЬ ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК, — говорил он мне, например, — НО К ЧЕМУ В ЗЕЛЁНОМ ЧАЕ ЛИМОН?
Я слушал и слушал, но ничего не мог понять из того, что он лопочет, однако кивал глубокомысленно и время от времени вставлял скептическое «Ну что же…» или бесстрастное «О!», а также складывал трубочкою орошённые ромом губы, приподнимал их чуть не к самому носу, дабы сделать вид, будто постигаю, насчёт чего он так кипятится, и обнаружить свой живой интерес, но тут он предъявил мне, видимо, самое ценное из всех сокровищ, коими обладал, а именно десятое издание линнеевской Systema Naturae, книги, посвящённой животному миру.
Доктор, похоже, теперь подошёл к самому главному.
— ТАК ВОТ, — изрёк он и, дабы не угас мой интерес, плеснул мне ещё мартиникского рома, — БЛИЗИТСЯ ВРЕМЯ… КЛАССИФИЦИРОВАТЬ, КАК ДОЛЖНО, НЕ ОДНИХ ТОЛЬКО ЖИВОТНЫХ… ВСЕХ ТВАРЕЙ… КАК ЭТО? EN UN MOT — СЛОВОМ?.. ЛЮДЕЙ… ДА? НЕТ? ДА.
Я кивнул, подставил пустой стакан, на этот раз без лишнего напоминания, пробормотал: «Ваше здоровье!», и Доктор — милейший, щедрый мистер Лемприер — наполнил его снова.
— НЕ ВЕРИТЕ… НЕТ?.. НО ПОВЕРИТЕ, ДА, ПОВЕРИТЕ… КЛАССИФИЦИРУЕМ ВСЕХ КАТОРЖНИКОВ… КЛАССЫ ОТ ПЕРВОГО ДО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОГО… ПЕРВЫЙ УСПЕХ… ПОЙДЁМ ДАЛЬШЕ, ПРЕОБРАЗИМ ОБЩЕСТВО.
— Наука? — спросил я.
— ПРИКЛАДНАЯ, — заверил он.
Затем он отвлёкся, и разговор пошёл окольными путями, кои привели к заявлению, что гонорея лечится снадобьями на основе ртути.
— НОЧЬ, ПОЛНАЯ ЛЮБВИ, — вздохнул он. — ЖИЗНЬ, ПОЛНАЯ РТУТИ. — Он покачал головой. — ЗАБОРИСТЫЙ РОМ… ЗАБОРИСТАЯ ДЕВИЦА… СТАРЫЙ ДОКТОР… ЖЕСТОКО… ЖЕСТОКО. — И принялся болтать о французском натуралисте по имени Ламарк, написавшем семитомный труд Histoire naturelle des animaux sans vertèbres, что означает «Естественная история беспозвоночных», которую мой собеседник охарактеризовал как tour de force, то есть переворот, в области таксономии, позволяющий бесконечно совершенствовать свойства домашних свиней путём улучшения их породы.
Тут он прервался и взмахнул пухлым своим перстом, давая понять, что нам надлежит проследовать во двор. Продемонстрировав мне по дороге туда великолепие задней двери своего коттеджа, типично английской и застеклённой — такая у него в доме имелась всего одна, а по правде сказать, не только в доме, но и на всём Сара-Айленде, и она была привезена им из самого Хобарта, дабы стать подлинным украшением его жилища, — он провёл меня на задний двор, где у него жила свинья, а вернее, огромный боров по кличке Каслри, прозванный так по имени британского премьер-министра, ибо, назвавшись вигом, мистер Лемприер полагал себя человеком прогрессивных взглядов, коему нечего якшаться с тупорылыми тори.
Я пытался держать нос по ветру, но, несмотря на все приложенные усилия, не смог догадаться, куда он дует, так что оставил всякие попытки и просто ждал, что будет дальше. Боров принадлежал к трудноопределимой породе и жил в небольшом загоне, примыкающем к дому. Даже по особым меркам Сара-Айленда, где почти всё тонуло в грязи, обитель борова Каслри представляла собою настоящее вонючее гноище, свалку отбросов, куда Доктор ежедневно выливал пенящиеся помои и выкидывал остатки еды, ради коих любой каторжник счёл бы за счастье порыться в свинарнике. Выходило так, что этот пёстрый, с белыми и чёрными пятнами, боров, откормленный как на убой, — единственное существо, коему пребывание на острове пошло на пользу, ибо здесь ему удалось достичь гигантских размеров, невероятной вонючести и развить в себе воистину чудовищный нрав.
Читать дальше