Наелись вдосталь дающей смысл, праздник — вот чувство космоса открытого — игрой; блестя крутым спортивным потом, утерлись старой рубахой, портки надели, сели в круг, остановившись, выстыв лицами, не то чтобы усталостью физической налившись, но веществом давящей неопределенности и неспособности командовать дальнейшей судьбой; все тут мешалось и спрессовывалось в тучный, назойливо-несносный, как пчелиный рой, тревожно-изводящий шум: и долг перед своими детками, девчонками и стариками, и недомыслимый жестокий ужас твари, затиснутой в углу, желающей дышать во что бы то ни стало, и жуткая, в соединении с крайним изумлением, бессовестная радость избавления от верной смерти в лагере, и беспощадная власть знания о том, как запросто туда вернуться, быть схваченным и брошенным обратно, и лютый гнев при этом на свое бессилие, на слабость быстрого, короткого сопротивления врагу, кишки крутивший гнев, переходящий в растущее желание собственной смерти, и несгибаемый, неистребимый в сухом остатке стыд перед родной землей, абсолютной силой, которая их позвала на бой, — опустошающий немой укор в глазах погибших их товарищей, однополчан, оставшихся лежать размятыми, размолотыми танковыми гусеницами под Конотопом, Нахапетовкой, Борисполем… видение, которое уже, наверное, до самой смерти не сморгнуть, не отогнать.
— А что же Клима с нами не видать? Он вроде первым должен.
— Пропал Клим, растворился.
— Ну, так и пропал. Возникнет, никуда не денется. Не сегодня, так завтра. Не здесь, так у меня, — с уверенностью Кукубенко говорит.
— Вот не пойму вас с ним. Вы кто? Заклятые друзья? Ведь с малолетства все друг с дружкой тягаетесь, кто больше наколотит и кто красивее, главное, пройдет. Я помню, было время даже не здоровались. И вдруг вы снова не разлей вода.
— Вот это точно ты — заклятые друзья. Мы с ним как эти… — Кукубенко затруднился, — в общем, парные. Нет Клима — все, я первый без вопросов. Скучно. А Колотилин примет спиной к воротам, вмажет с разворота, положит с лета гвоздь под перекладину, такой, что стадион язык проглотит, и снова есть куда расти. Вот я кладу, ты знаешь, — как из пулемета. Прошел — забил, прошел — забил. А неспокойно из-за Клима все равно… он же ведь что, какую философию имеет: не важно, сколько, — важно, как. Он это любит, чтоб с подвывертом — подбивкой, пяточкой, через себя. А вот ведь тоже: меня не будет — Климу скучно. Короче, порознь — нули, в соревновании — сила. Диалектика!
И замолчали, кончился запал — это бы раньше, в прежней жизни, о своем искусстве до ночи говорили. Сейчас утроба то от голода урчит, то вдруг от страха холодеет. Безногость, связанность, долг перед родиной и мертвыми сосредоточился внутри и давит.
— Куда ж мы дальше? Как?
— Что значит «как», «куда»? — сказал на это Темников. — Любым макаром утекать из города. К своим, к партизанам… и бить эту нечисть. Да вы чего? Капустин… Коля… надо воевать!
— Тебе-то легко рассуждать. Один как кол, — Кузьменко огрызнулся. — Мы под присмотром, дура… каждый день должны на бирже отмечаться. Не будет нас — возьмут жену, возьмут отца. Вот хоть ты разорвись — и жить под немцем мочи нет, и в то же время и своих не бросишь. Они тут будут как? Кто будет их кормить? Как пропадешь, когда вместе с тобой и они?
— В чем все и дело, — согласился Сухожилов. — Мне погибать нельзя. У меня первая семья, вторая.
— А мне вот Ленька Мозговой в глаза ночами смотрит с того света! — взъярился Темников. — И будто спрашивает: Витя, что ж ты так?
— Из города так просто тоже не уйти, — сказал Капустин. — Нужна бумажка — кто же ее даст. Как ни крути, по первости залечь нам, затаиться надо. Пообтереться для начала, работенку найти себе какую-никакую, так, чтобы с голодухи ног никто не протянул. Людей, знакомцев старых пощупать осторожно — кто кем стал… кто вон, как Жорка, в патриота перекрасился, а кто, наоборот, на волю рвется, хочет воевать. Найдем подпольщиков — тогда. Нельзя с наскока — пропадем без пользы. Придется потерпеть, Витюш, на долгую придется жизнь под немцем заложиться.
— Да, работенку бы не худо какую-никакую, — Кузьменко протянул.
— Зачем какую-никакую? — на это Кукубенко усмехнулся. — Мне Жорка вон всю плешь проел, не отстает: давайте к нам, в спортобщество. А что? — неживо хохотнул. — Там теперь, в «Рухе», многие: и Санька Хлебников, и Жданов, и Лютый, и Михайличенко. Живут как сыр в масле. Специальный спортивный паек, вареники с вишней в столовой, свиные эскалопы. И ничего не делай, главное — играй. И ноги в работе, и брюхо в тепле. Что, братцы, мож, рвануть, когда такое дело, в патриоты незалежной? В рай мирной жизни, а?
Читать дальше