Мы шли мимо казарм воинской части. Из окон длинной столовой уныло пахло казенными щами. Про Блока я говорить не стал. Если уж Маяковский с Сашей Черным не вызвали одобрения, чего было ждать от Прекрасной Дамы. У меня замерзли руки, я понял, что давно нагулялся и хочу домой.
– Мне, пожалуй, пора, – вдруг сказал Фуат.
Мы остановились у глухо-серой пятиэтажки неподалеку от перекрестка. Это был его дом. Мы попрощались, пожав друг другу заледеневшие руки. Он опять сунул их в карманы и зашагал по тротуару, словно по болоту. Не оглядываясь, в отличие от меня.
Повернув к дому, я ускорил шаг. Хорошо бы успеть до приезда родителей. В крайнем случае, конечно, можно сказать, что я уже выздоровел и в понедельник выписываюсь на работу. Я почти бежал.
Во мне перебирала колючими лапками мелкая досада на себя. Фуат не сказал, что я не понимаю поэзии. Не привел в пример свои любимые стихи и вообще никак не показал свое превосходство. Мое самолюбие не было задето. И поверх ничем необъяснимого стыда за свой апломб я чувствовал все нарастающее любопытство к этому человеку, безо всяких усилий добавляющему вещам истинности.
К моему удивлению, бюллетень в понедельник не закрыли. Участковая отправила меня на флюорографию, расслышав какие-то особые хрипы. В рентгеновском кабинете я прижимался грудью к холодной металлической панели и затаив дыхание вслушивался в тихое жужжание, с которым незримый свет шел сквозь меня. Мутно-серый пластик с моими кащеевыми подробностями ничего не показал. И все же больничный продлили до среды.
От поликлиники было рукой подать до площади Победы, и я решил навестить Клепина. Если он, конечно, у себя. Бодая встречный колючий ветер, я пошел мимо жавшихся поодаль пятиэтажек. В крайней, за которой начинался огромный пустырь перед старым кладбищем, как раз и была студия Клепина.
В пятиэтажке был подвал, принадлежавший ДОСААФу (в этом слове мне неизменно чудилось нечто библейское, вроде «И породил Досааф Васхниила, и воистину пожрал его во время оно»). ДОСААФ подпольно сдавал подвал – впрочем, как еще можно сдавать подвал? – трем художникам, разделившим его дощатыми перегородками на три клетушки. Художники там пили, буйствовали, выполняли производственные заказы и время от времени занимались творчеством. Из всех троих, впрочем, настоящим художником был только Клепин. Это не значит, что он пил и буйствовал меньше остальных.
Сергей Клепин был человеком, для которого живопись имела абсолютное значение, а все остальное не значило почти ничего. Конечно, ему приходилось где-то работать, чтобы содержать семью (жену, двух дочерей и тещу), он ходил в магазины, навещал приятелей или читал. Но все это делалось во вторую, в третью очередь, спустя рукава и без особого интереса. Сергей не имел вкуса к еде, не ходил в кино, и даже общаясь с женщинами, кажется, воображал их сначала на картине, а потом уже в своей постели.
Нет, он не был аскетом. Его богемная нищета не имела ничего общего с самоотречением. Кстати, уйдя с головой в творчество, он мог довольно долго ничего не писать. Работа, как подземная река, шла в его воображении. Подобно планетам Солнечной системы, обращающимся вокруг Солнца, вокруг Клепина постоянно кружили имена Пикассо, Шагала, Брака, Матисса и Миро. Звездная пыль цитат, слухов, манифестов и легенд, связанных с его кумирами, овевала и затягивала Клепина в свой неземной хоровод. В этом кругу Клепин был своим. Он говорил о Модильяни так, словно тот работал рядом, в соседнем подвале. И здесь не было ни тени бахвальства или безумия. Ведь то, что мы ценим и о чем постоянно думаем, нам всегда ближе. Для нас призрачно и мертво то, к чему мы равнодушны – пусть оно существует, двигается, дышит прямо сейчас, поблизости. Клепин думал о Шагале и Матиссе как о живых, говорил от их имени, призывал в свидетели, ждал и получал их советы – значит, они и в самом деле не умерли, иначе и быть не могло.
Можно писать стихи, не будучи поэтом. Некоторые занимаются живописью и пишут даже больше картин, чем Вермеер или Го Си – но они не художники. Многие картины Клепина в то время были грубее и наивнее, чем работы любого выпускника художественного училища. И тем не менее, в них Клепин был настоящим художником (чего я тогда не понимал). Идеи и принципы, о которых рассуждал мой гуру Вялкин, были похожи на лекции пингвина по аэродинамике. Они давали пищу уму, объясняли чужие полеты, но не помогали взлететь. Неумелые и методически неверные попытки оторваться от земли пресекались. Школа требовала летать только по правилам. Клепин жил и писал не по правилам – но это был полет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу