Фиде Шайн не произносил ничьих имен, но было ясно: он имеет в виду Хаима Румковского, самозваного спасителя того же сорта.
Человека, научившегося ставить свой страх над своей верой.
После di groise shpere, как теперь называлась сентябрьская операция, председателю пришлось выехать из больницы. Взамен ему разрешили поселиться в обычном доме. Кроме двух расположенных рядом комнаток, в его новой квартире, в доме номер 61 по Лагевницкой улице, была каморка-проход между этими комнатами и кухней. Вдоль длинной стены этой каморки тянулось высокое окно, выходившее в закрытый внутренний двор, куда сбрасывали всевозможный мусор и где, казалось, гнездились все голуби гетто.
О жилище председателя не говорили «комнаты» — говорили «городская квартира».
К городской квартире относился еще чулан на противоположной стороне лестничной клетки; председатель открывал его специальным ключом и называл своим кабинетом, однако редко там появлялся. Большую часть своих часов и дней председатель, как и раньше, проводил в секретариате на площади Балут или за пределами гетто, в марысинской резиденции.
Две комнаты. В одной спал председатель; предполагалось, что там же будет спать Регина. Но Регина редко ночевала здесь. С тех пор как пропал ее обожаемый брат, она или пребывала в своей «квартире» на Згерской, куда больше никому не было доступа, или сидела, бледная и безразличная ко всему, за столом у окна во второй комнате, которая была для всех комнатой госпожи Румковской, хотя Регина отказывалась перевезти туда хоть что-нибудь из своих вещей. Она отказывалась даже спать в кровати, которую председатель с неохотой, но согласился там поставить. Чаще всего дверь в эту комнату была заперта. Выходя оттуда время от времени, Регина словно ступала на театральную сцену. Она широко улыбалась и рассеянно переставляла вещи. Когда с ней кто-нибудь заговаривал — обычно это бывала домработница, госпожа Кожмар, — Регина вопросительно смотрела на говорящего, стараясь, чтобы страдание не отражалось на ее лице, или притворно смеялась.
Но была еще третья комната, расположенная между комнатами председателя и Регины. Станислав так и не понял до конца, была ли она настоящей комнатой или становилась ею, когда того желал господин презес.
Время от времени председатель заходил с ним туда. Тогда Станислав понимал: то, что с виду казалось тесным проходом, на деле оказывалось довольно большим пространством.
Большим и тесным одновременно — загроможденным огромным количеством старой облезлой мебели, которой никогда не пользовались. В окно просачивалось нечто, что могло бы быть светом, если бы не липкие от грязи шторы. Настоящего воздуха здесь тоже не было. Сташек пробовал дышать, но с каждым вдохом в глотку словно заталкивали толстый вонючий носок. Он жмурился, и кроме зловония оставалось только воркование и хрупкое хлопанье голубиных крыльев, когда птицы взлетали со стеклянной крыши дворика, а еще — страшный и льстивый отцовский голос, который склонялся к нему и говорил с тем же зловонием, что исходило от мебели, — странная смесь голубиного помета, гниющего дерева, застарелого, въевшегося сигаретного дыма и той особой мастики, которой госпожа Кожмар регулярно натирала двери шкафов и ручки кресел:
— Это место лишь наше с тобой; священное место:
давай устроим его поудобнее!
Все говорили, что он теперь Румковский. Принцесса Елена это говорила, и господин Таузендгельд, и госпожа Фукс, и привратник, и Фиде Шайн, который ежедневно являлся минута в минуту со взглядом, пустым от голода. И человек, которого все называли его благодетелем, — господин Моше Каро.
Но ничто не могло заставить его думать о себе как о Румковском. Сам он всегда называл себя Станиславом Штайном, хоть и не слишком хорошо помнил родителей. Помнил только, что мать заплетала волосы в две длинные косы и что косы эти были такими тугими, что сверху можно было рассмотреть белую кожу на голове. Именно это он и делал, когда мать велела ему стоять перед ней прямо и неподвижно, пока она пришивала ему на курточку желтую звезду. Потом надо было повернуться, чтобы мать пришила такую же звезду на спину. Он помнил, как пахли ее волосы. Свежо и мягко, теплый пряный аромат, свойственный только ей. Ни у кого больше нет такого запаха.
В семье было семеро детей, и всем следовало пришить звезды.
В Зеленом доме у него постоянно спрашивали, что он помнит из своей жизни до гетто, но он не мог ответить. Как будто сами попытки вспомнить прогоняли то, что каким-то образом еще оставалось в памяти.
Читать дальше