Немцы. Их он помнил. И стыд — как он собачонкой бежал рядом с первыми машинами колонны и смеялся тому, как весело поблескивает тусклая сталь на броне и солдатских касках; и как Кшиштоф Кольман, кантор из синагоги, схватил его за шею и, шлепнув по заду, отправил домой.
Потом немецкие солдаты подняли кантора на высокий толстый каштан перед костелом — каштан, кора которого за годы так истерлась, что просвечивало обнаженное белое тело дерева; сначала Сташек подумал, что господина Кольмана наказали за то, что тот отшлепал его. Когда прибежала госпожа Кольман и стала умолять снять мужа с дерева, немцы пошли в его магазин и вернулись оттуда с молотком и гвоздями. Они приставили к дереву лестницу; один из солдат забрался на нее, пристроил обе руки господина Кольмана к веткам и разогнул ему пальцы так, чтобы можно было забить гвозди в ладони. Потом они оставили его висеть там.
И все время Сташек слышал слова матери — то крик, то хриплый шепот:
— Мои дети крещеные, мои дети крещеные, мои дети крещеные…
Зачем она твердила это? Всех евреев городка согнали на большую лужайку перед костелом, но церковные двери были закрыты, как и ворота кладбища, а на улице лил холодный дождь, превращавший все, что до этого было твердой почвой, в густую вязкую грязь. Везде ходили солдаты в широких черных плащах. На плащах, касках, на винтовках солдат — дождь, мелкие блестящие капли. Время от времени кто-нибудь из немцев рывком вытаскивал одного-двух человек из толпы, и их принимались избивать прикладами винтовок, дубинками или просто кулаками.
И когда человек падал, они продолжали бить.
А когда человек уже не мог пошевелиться, солдаты оттаскивали его под кладбищенскую ограду, откуда час за часом слышались выстрелы.
Только к полуночи группа женщин получила приказ отправляться в путь.
Блестящие стальные каски и кожаные плащи, выкрики «schnell» и «raus», и снова воющие причитания женского хора; мальчик спотыкаясь шел среди тел, потерявших очертания от сырости; рядом с ним — только толстые тяжелые ноги в чулках, оскользавшиеся в глине и всё ступавшие не туда; и женщины, возмущенно, в один голос говорившие друг другу о детях, которых им пришлось оставить одних. И о еде. О том, как выжить, если нечего есть. Он очень испугался, и так как страх был повсюду, всё, на что он смотрел и что воспринимал, тоже становилось страшным. Ожидавшие их автобусы превратились в злых рассерженных зверей, дрожавших от сдерживаемой под металлической крышкой капота ярости. Он старался смотреть прямо перед собой, чтобы не затошнило — как учила мать, — но перед глазами было черно. Он описался. Не важно, в каком именно автобусе они сидели, автобус подрагивал в коконе мягко-теплого маслянистого звука мотора, словно его трясли невидимые руки. И тогда он не утерпел. Обмоченная одежда начала смерзаться на теле. Он стучал зубами, хотя мать крепко прижала его к себе. И он помнил, как она сказала: «Хоть бы одеяло, завернуть его…»
Но где-то между страстным желанием получить одеяло и появлением этого одеяла — столь же внезапным, сколь и неожиданным (быстрые, нервные руки, намотавшие на него много толстых слоев) — мама исчезла.
Больше он никогда ее не видел.
* * *
Среди тех, кто укутывал его, замерзшего, в ту ночь, были Мальвина Кемпель и нянечка Роза Смоленская из Зеленого дома. Но тогда он еще ничего не понимал. Понадобилось несколько месяцев, прежде чем он осознал: он больше не в Александруве, а в гетто Лицманштадта. (Он писал округлыми буквами, как учила госпожа Смоленская:
«Litz-mann-stadt Get-to»).
Сначала депортированных женщин отправили в здание, которое называлось «кино „Марысин“» и которое отнюдь не было кинотеатром, а больше походило на большой лагерный барак — с продуваемыми сквозняком деревянными стенами, пахнущими старой картошкой и землей. Там он сидел с табличкой с номером транспорта на шее и в одеяле, в которое его завернули; есть было нечего, кроме черствого хлеба и супа, который приносили в больших гремящих котлах каждый день, вкус у него был кислый и гадкий, как у старых помоев. Через неделю явился его благодетель Моше Каро вместе с женщиной в свежеотглаженной синей форме нянечки и прочитал список; дети, услышавшие свои фамилии, должны были подняться и подойти к нему.
Значит, он уже в гетто, раз Роза пришла забрать его?
Get-to Litz-mann-stadt.
Госпожа Смоленская кивнула.
Что такое гетто?
Читать дальше