Поэтому в сумерках он собирает свое небогатое имущество, забрасывает винтовку немецкого солдата на плечо, хватает мешки с дровами и выволакивает их за собой.
На улице все так же холодно. Адам идет по ломкому льду. Ветер прижимает обжигающую ледяную маску к щекам и ко лбу.
Он так измотан голодом, ноги едва держат его. Воля двигаться вперед есть, но эта воля клокочет в пустоте.
Сесть он тоже не может.
Он вспоминает: отец частенько рассказывал, что однажды в гетто ударили такие морозы, что слюна замерзала у людей во рту. Найдут ли его здесь — так же, как он нашел Замстага? Его, умершего по дороге домой на своих жалких мешках. С крадеными дровами к тому же.
И все же Адам продолжает идти вперед. Ночное небо — как каска, надвинутая ему на лоб. Из-под нее он видит только узкий туннель перед собой. По нему он и двигается, не останавливаясь, не оглядываясь, чтобы убедиться: он один в темноте, под небесной каской, никто не видит его, не следит, куда он идет.
Он проходит мимо предприятия Прашкера, сворачивает на Окоповую и идет до самого угла с Загайниковой. Вдоль обочины и за оградой высокие глыбы льда — растаявшие и снова застывшие сугробы. Но снег чистый. Адам нигде не видит следов. Если только он еще способен что-нибудь разглядеть. В глазах у него мутится, веки опухают, едва он пытается всмотреться во что-нибудь.
Он так ослаб, что ему приходится прислоняться ко всему подряд.
Садовая калитка, стена дома; потом дверь, ведущая в прихожую, и через эту (слава тебе, Господи!) темную прихожую — дальше, в спасительный подвал.
Все что нужно он уже запас. Вот рубероид, чтобы дрова не отсыревали. Адам сует внутрь несколько дубовых веточек с оборванными листьями и сооружает башенку из собранных обломков дерева. Огонь занимается почти сразу, Адам дает ему разгореться на сквозняке, а потом тщательно закрывает люк, чтобы тепло не улетучилось, а распространилось по подвалу.
Дым от огня наверняка можно унюхать за несколько километров отсюда.
Но Адама это не заботит. Огонь в печке сияет и всасывает воздух спокойно и мощно, Адам начинает потеть в недрах большого тулупа Фельдмана. Пот струится по телу, даже обмороженное лицо потеет. Пот течет за ушами, вокруг губ, по глазам.
И он чувствует себя в этом необычном, этом соблазнительном, созданном им наслаждении почти как дьявол в аду. Безответственным до омерзения.
Теперь пускай приходят.
Но никто не приходит.
Наконец языки пламени за печной решеткой редеют. Огонь гаснет, и холод на удивление быстро снова завладевает подвалом.
Адам лежит, полудремля и дрожа от холода, и прислушивается к звукам; он снова делает шаг к немецкому солдату, которого убил.
Он видел много смертей, но сам убил человека в первый раз. К тому же немца. Многие бы точно сказали, что эта свинья заслуживала смерти.
Но для него это убийство необъятно, он не может охватить его ни словом, ни мыслью.
Сначала Адам думал: я убил. Поэтому немцы придут за мной. Они не отступятся, пока не отомстят. Сдерут с меня кожу, как сделали с тем евреем, Пинкасом, или как там его, у которого до гетто был ювелирный магазин на Пётрковской и который, когда пришли немцы, хотел спрятать свое имущество в разных местах квартиры, а также у друзей и знакомых. Когда Пинкас отказался говорить, куда спрятал золото, его избили, сорвали с него одежду, протянули ему под мышки веревку, привязали к мотоциклу с коляской, а потом таскали голое тело Пинкаса туда-сюда по всей Пётрковской, от «Гранд-Отеля» до площади Свободы, пока кожа не слезла с кровавых ошметков — бывших рук и ног. В конце остались только живот и голова.
Вот и с ним поступят так же. Представлял он себе.
Но немцы все не приходили, и Адам заколебался.
Может, ничего и не было? Может, ему это просто приснилось? Снилось же ему иногда, что Лида рядом.
Она была с ним, хотя на самом деле ее с ним не было.
А может, солдат, которого он убил, не умер по-настоящему, потому что он был немец, а немцы, как известно, бессмертны. Адам видел, как кровь, с бурлением вырывавшаяся из разорванной шейной артерии, втекает назад в тело. Он видел, как солдат встает, как к нему возвращается самообладание, он хватает винтовку и обиженно поворачивается к нему.
Умереть? Если кто и должен умереть, так это он, еврей.
То, что умереть должен еврей, решено с самого начала, а как решено сначала, так тому и быть до конца. Кем он себя возомнил? Хозяином истории? Даже немец не станет воображать себя всемогущим только потому, что остался один во вселенной.
Читать дальше