Он говорил: «Да успокойся, мать. Я просто офисный червяк, обычный юрисконсульт, как у нас на химзаводе, моя работа — тишь да гладь да божья благодать». Но мать имела несколько иное представление о том, откуда появляются его машины и квартиры и чем он, Сухожилов, все-таки за них расплачивается. «Ты же ведь постоянно на взводе, ты уже надломился», — говорила она таким тоном, словно бы хотела взять часть вот этой, видимой ей, сухожиловской изношенности на престарелую, недужную и слабую себя. А сын в ответ, отбросив сумки со свежей зеленью и упаковками дорогостоящих лекарств, пускался в пляс и отбивал чечетку все неистовее, показывая: вот он я какой изношенный. Смотри на ноги, мать. Работаю, работаю. Вот он, надлом! Так и не выдохшись, не надорвавшись, не запыхавшись, бросал плясать и говорил, что пусть задумается: богатые и бедные живут, по сути, в абосолютно одинаковом непрекращающемся нервном напряжении и страхе потерять доход, и те, и другие, и жадно-алчные, и смирные, лягушками взбивают молоко в сметану, но бедным еще хуже, тяжелее — бесплодность их трудов и рабское их положение убивают дополнительно, они не извлекают из работы радости свободы и господства над обстоятельствами жизни.
Он успокаивал ее своим присутствием, совместным ужином, той крепкой и спокойной хваткой, которой держал ее мягкую руку, и со спокойной совестью, заполнив холодильник свежими продуктами и баснословно эффективными лекарствами из крови экзотических животных, уходил, а страхи Анны Павловны по истечении недели оживали вновь. «Ну что же? — думал он. — Ее не переделаешь. Пусть каждый съезжает с катушек по-своему». Но вот однажды, когда он с опозданием на сутки все-таки приехал к матери, то поразился вдруг тому, насколько она постарела; то ли так падал свет, то ли ветры времени шквально ускорились, только мать он увидел совершенно седой и, невзирая на всегдашнюю дородную тяжеловесность, тихой и легкой, как перышко. А разгадка простой была: он увидел неподвижным — как итог, предел — то, чего не видел все пятнадцать лет в движении. Мать рванулась к нему. Что случилось? Избили? Где был? Сухожилов словно бы увидел всю последовательность таких вот ее движений навстречу с единственной целью прижать, обхватить, защитить: и в тот день, когда он ребенком свалился в ту яму на стройке, немного криво, не смертельно насадившись на прут арматуры, и в ту стародавнюю пору, когда, жестоко и увечно схватившись с однокашником, он привлечен был к натуральному суду за нанесение телесных повреждений средней тяжести и мать носилась всполошенной курицей и раненой волчицей по инстанциям, передавала милицейским офицерам рыжие купюры в целлофановом пакете — тогда еще не старая, крепкая женщина с тугим и узким, будто сдавленным тревогой за ребенка, лбом, с глубокой вертикальной складкой между выцветших и щипаных бровей, что придает лицу как будто качество законной, пусть и не прошенной, причастности к святому сонму христианских мучениц.
Он вспомнил все: и словно травленные перекисью, от слезной влаги полинявшие глаза, когда-то одуряюще зеленые, огромные, с каким-то магнетически тяжелым блеском, и блузку из искусственного шелка, и синтетические брюки с липнущим к ним пухом, и тупоносые кожзамовые ботики производства республики Беларусь, и это выражение подобострастия, мольбы, готовности мгновенно отозваться на любое повеление человека, который наделен малейшей властью, — от милицейского сержанта до занюханного прокуроришки. Да, мать с отцом всю жизнь были рабы, но, кажется, вот это рабство все же позволило Сухожилову выжить (дожить до семнадцати лет). Мать этим рабством Сухожилова спасала — от армии, тюрьмы, нехватки витаминов в осенний и зимний периоды — так, как умела и могла, нелепо, иногда бессмысленно, не от реальной угрозы, а от призраков, ценой своей молодости, красоты, ценой последних, крайних денег, ценой унижений, утраты достоинства в буквальном смысле, любой ценой. И это так было по-животному честно и просто, что Сухожилов этого не мог постичь.
Его впервые вдруг настигло одиночество. Он всю сознательную жизнь был сам по себе, она же — от него неотделима. Он ощутил себя телесно, кровно всемогущим и огромным; мать продлевала сухожиловскую жизнь на длину своей собственной, как будто скармливала собственные силы ему и придавала Сухожилову неуязвимость как будто за счет собственной немощи, и где-то там на горизонте замаячил умерший отец, и Сухожилов запоздало проникся к ним звериным чувством, пронзительным и леденящим, словно волчий вой. Вечная частица нерассуждающей любви прошла сквозь Сухожилова, обжигая душу острой горечью утраты и невозможностью теперь воздать, равновелико отплатить за их утробную родительскую преданность.
Читать дальше