Нагибин налетел бедром на спинку койки, и этой боли оказалось недостаточно, постыдно мало, чтобы привести Мартына в чувство. Так пьяный до стеклянной звонкости, до полного бестрашия, до ложной веры в собственную полную телесную неуязвимость человек, споткнувшись, падает на лед, на камень, словно в вату или в воду, в кисельную яму без дна, не чувствуя той боли, от которой трезвый взвоет.
И снова в лифте все втроем, и с ними медсестра с пустой каталкой. Спустились, вышли, встали; Костенко сигарету за сигаретой теребит, ломает, крошит, и жест отчаяния выходит слишком показным, карикатурным, как у бездарного актера, который вот без этой сигареты отчаяние сыграть не может.
— Короче, как надумываешь, — бросает, отвернувшись, — мы все организуем. — И все, бегом от них как от чумных.
— Да нет, ну это как? — Мартын бормочет возмущенно. — Больниц в стране, ты понимаешь, нет совсем. Страна, и нет больниц. Сахара — не страна. Пустыня Гоби. Суматра, Сомали, Судан, но не Россия, не Москва. Уроды. Больницы кончились — последняя! Нет, так не пойдет, давайте больницы, ведь были же, были. Ну, что ты молчишь, дерево? Ты про спасателя, который ее вытащил… Куда он еще вытащил, куда? Я же Минздрав, больницы в кулаке, прямая связь, и нет ее нигде. Ответ: он не ее — другую вытащил. Напутал, тварь!
— Ее, ее, — ответил Сухожилов не то чтобы с неколебимой убежденностью, а даже с некоторой скукой, с какою деревенская безграмотная баба на сон грядущий, возведя слипающиеся глаза на образ, крестит лоб. — Ну много ли людей в гостинице по ванным? И рыжих в сером платье? Что? Опять «больницы кончились»?
— Хна в парикмахерских осталась, — захохотал Нагибин. — Жемчужно-серый очень популярен в этом летнем сезоне. Мы же видели рыжую в Градской — кустарная подделка, а не Зоя. Так что это на кофейной гуще все, и спасатель твой — не доказательство. А потому что где она? Ведь если бы она была, то здесь уже бы, на моих руках была.
— Стой, ты куда?
— А вон туда, — кивнул Нагибин неопределенно за зеленые холмы. И больше не сказал ни слова, забыл о похитителе и по дорожке, изгибавшейся, взмывавшей и спускавшейся согласно сложному рельефу, побежал. Сухожилов — за ним.
Бегут; Нагибин вспоминает, как, прознав, чем он, Нагибин, занимается, она однажды вышла из ванной нагишом и протянула мэтру жирный маркер. «Зачем?» — не понял он. — «Ну как же? Вот, давай разметку, ведь так у вас?» — стояла перед ним в чем мама, потешалась. — «Нет, вам решительно отказываю». — «Ну, я тогда сама — обоим» — и принялась расписывать себя, Нагибина татуировками, как двух аборигенов Полинезии, а маркер странный был, почти не оставлял следов — так, еле различимые полоски. Он ничего не понимал, пока Палеолог не завершила нанесения, не вырубила свет, и получилось — два флюоресцентных, ядовито-фиолетовых скелета танцуют в темноте, светясь карикатурными костями, поводят бедрами, ведут себя, как полагается живым, одетым плотью, соприкасаются, смыкаются, на руки один к другому прыгают; и жуток, дивен, невозможен был разлад меж зримым и данным в ощущениях: их не было — как будто смерть, которая всегда скрывается внутри любого человеческого тела, вдруг весело и страшно проступила на поверхность — и в то же время ощущалось, билось, сокращалось, вздрагивало под зрячими руками все — горячее, нагое, ненасытное, — от мокрой макушки до пяток, что, верно, оставляли на паркете круглые следы, от века, что дрожало под губами, до волосков вдоль гибкого хребта; безносые, безгубые, они, однако, с неслабеющим энтузиазмом потирались друг о дружку хрящеватыми упругими носами и мягкими проворными губами почему-то не проваливались в сплошную пустоту. И это продолжалось, продолжалось, пока их наносные, холодно светившиеся кости не померкли, не пропали и из Мартына в Зою и обратно не хлынуло, все затопляя, вещество бессмертия.
Он вспоминает, как на том пароме в ноябре, в Адриатическом посуровевшем море с тяжелыми хлесткими волнами как будто литого свинца — по палубе лупил немилосердный дождь — она подошла, прижалась спиной, продела, втолкнула застывшие руки в нагибинские рукава, и под большим, просторным прорезиненным плащом их стало двое, сросшихся, слепившихся как будто в одного неповоротливого, излишне тяжело экипированного водолаза; Мартын обнял ее, закрывая от ветра, всеми четырьмя их общими руками, и тогда она сказала: «Вот что значит «там, где погибнет один, двое спасутся» — по крайней мере, не замерзнут точно. Мы это… как те два монаха под одной плащаницей и верхом на общей лошади».
Читать дальше