По воскресеньям мама строго запрещала мне будить их рано и выходила из спальни довольная, напевая что-то, с красными пятнами на шее — раздражение от его щетины. Она у него так быстро отрастала, что отчим брился иногда два раза в день, если вечером они еще куда-нибудь шли. Свет ему был не нужен, и он часто сидел в темноте, и даже брился в темноте — на ощупь и на слух — где еще шаркала бритва.
Однажды была очень душная ночь, и я лежал под открытым окном и не мог заснуть. Было очень тихо, и с улицы долетал каждый шорох. У них в комнате тоже окно было открыто, и до меня доносилось, как они переговаривались в уверенности, что через две закрытые двери я ничего не слышу. Он мурлыкал, что у нее груди густые, а соски, как наперстки. И еще, что у нее под мышками тропики. И ей все это нравилось, она хихикала.
Как же я в те минуты его ненавидел, а ее презирал!
Потом начала скрипеть кровать. Хотелось вскочить и что-то сделать им назло! Разбить о стену вазу, или заорать, или не знаю что. Но я только лежал и слушал, как они сопели и как звонко хлюпал пот между их животами. И еще она начинала сдавленно кричать:
— Да! Да! Да!
Потом стремглав помчалась, шлепая босыми ногами, в ванную.
Какой-то полустанок. Застряли. Взялся снова записать пару строчек.
Сашенька, зачем я стал рассказывать тебе об отчиме? Сам не знаю. Черт с ним!
Лучше о чем-нибудь интересном.
Забавно, что у Демокрита тело делимо только до души — душа последнее неделимое, как атом. Между атомами всегда есть промежуток. «Если бы атомы соприкасались, то они были бы делимы, а, по определению, они неделимы: ведь соприкасаться можно лишь какими-то частями». То есть тела могут соприкасаться, а между душами всегда будет зазор, пустота.
Есть хочется.
Грачи — черные, маслянистые, будто паровозные семена.
Просто, наверно, люди делятся на тех, кто понимает, как это возможно, что вот я иду чайку попить и в те же без десяти два земля вертится, причем не находят в этом никакого противоречия, и на тех, кто не может этого понять вообще и никогда.
Стоим у водокачки — паровоз собрался напиться воды.
Сижу у окна и глазею на маневровую «овечку». Когда пыхтит мимо, обдает жаром и липким горячим паром.
Стемнело, а мы все ни с места.
Вообще-то ночью здесь холодно, приходится кутаться в шинель, чтобы не замерзнуть.
По путям ходит вдоль всего состава человечек с молотком на длинной ручке и ударяет по каждой буксе. Он слышит какой-то особый звук, которого, кроме него и буксы, больше никто не слышит.
Ржавеют рельсы на запасных путях.
И вдруг понимаю очень простую вещь, что вот этот полустанок, этот фонарь, удары молотка по буксе, стрекотание кузнечиков из окна телеграфной, запах дыма и горячего паровоза, дышащего паром и смазкой, и вот этот его паровозий вскрик, сиплый, усталый, — это я. И никакого меня другого нигде больше нет и не будет. И все уверения про вечное возвращение — все это сказки. Все только однократно и сейчас. И если мы сейчас тронемся — полустанок скроется, и я исчезну.
Паровозы что-то разревелись. Может, скоро поедем дальше.
А может, это они просто призывают друг друга — как самки и самцы — своими грудными голосами. Ищут друг друга в ночи. Паровозья любовь.
А вот сейчас кто-то одиноко зовет и никто не откликается. Для них, может, это очень нежный голос.
У Грушеньки Достоевского был особенный «изгиб» тела. Думаю все время — что это за изгиб такой?
Любимый мой, мне тревожно.
Забудусь — и лезут мысли, что с тобой что-то может случиться. Возьму себя в руки — и знаю, что все у нас будет хорошо.
Чем дольше тебя нет со мной рядом, тем большей частью меня ты становишься. Иногда даже сама не понимаю, где кончаешься ты и начинаюсь я.
Все, что со мной происходит, реально только потому, что думаю, как тебе про это написать. И без этого я, даже когда мне хорошо, не могу переживать радости. Я должна поделиться ею с тобой, чтобы она состоялась.
Ну вот, например, вчера договорились, что я зайду за Янкой, но пришла раньше, у них занятия еще не кончились, и я решила подождать внутри, чтобы не торчать на улице, лето какое-то нелетнее, холод, ветер. Там ремонт, у подъезда в люльку как раз залезали маляры — один, с огромной незрелой клубникой вместо носа — подмигнул мне, сделал в шутку вид, что сейчас обольет краской из ведра. Я рассмеялась. Как мало, действительно, нужно, чтобы почувствовать себя вдруг счастливой — если все это можно потом тебе рассказать. Иначе, понимаешь, всего этого и нет. Ни маляра с его клубникой, ни побитого ведра с охрой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу