Мохов замолчал. Я подумал и спросил:
— Почему же вы думаете, что здесь всё дело в вашем настое? Ведь и само по себе так могло получиться.
Старики переглянулись и задумались. Качали головами, разводили руками. Наконец Мохов сказал неуверенно:
— Почему не могло? Оно, конечно...
Старика выручил Дементьич. Он ткнул его в бок локтем, похихикал и убеждённо проговорил:
— Не слушай ты его, Гришка, углана! — ехидно закосил в мою сторону: — А кто мне меринка зимой вылечил?
Григорий повеселел, оживился:
— Это верно. К лошадиному роду особую странность с детства имею. Отпоил, отпоил конишку.
Дым от костра постепенно растворялся в светлеющем небе. «Вот и новый день настал, — думал я, — Утром на работу, а я не выспался.» Мохов засуетился, снимая котелок. Потом поставил его на пень, поклонился на четыре стороны света и воскликнул, выбросив руки в сторону восхода:
— Стану-пойду не из избы дверями, не с крыльца воротами, в чисто поле, в широкое раздолье. Пойду я не под синее облако, не под красное солнце, не под светел месяц, не под частые звезды, а пойду я в запад-западную сторонушку. В запад-западной сторонушке есть-стоит крутая гора, на той крутой горе стоит проклятое дерево, горькая осина. Отпускаю я возле неё скорби и болезни, тоску-тоскущу, сухоту-сухотущу по семидесяти ветрам, по семидесяти вихрям. Буйные ветры, буйные вихри, внесите эту тоску-тоскущу, сухоту-сухотущу в молодицу Валентину: в ретивое сердце, в лёгкие, в печень, в сладкий мозг, в сладкую кость, в ясные очи, в чёрные брови, в русые кудри. Затосковала бы молодица Валентина, ни дня, ни ночи не знала бы, ни часу, ни минуты не миновала бы, в еде не заедала бы, в питье не запивала бы, в гульбе не загуливала бы, в уме не задумывала бы, веником не спаривала бы, водой не смывала бы, лекарством не отлечивала бы, цветным платьем не одевала, златом-серебром не отсыпала. Как маленький ребенок о соске плачет, так бы и обо мне, молодце Геннадии, молодица Валентина плакала и рыдала; как белый лебедь клыкчет, так бы и обо мне, молодце Геннадии, молодица Валентина клыктала. Как рыба-белуга не может без воды жить, так бы и без меня, молодца Геннадия, молодица Валентина не смогла ни жить, ни быть!
Голос его, такой хилый вначале, теперь рокотал и срывался. Страх и очарование проникли в мою душу. Слова ударялись в сердце и набатным звоном разносились по всему миру.
— Я дыхать — ты по мне вздыхать.
Я поминать — ты по мне тосковать.
Ни днем, ни ночью покоя не знать.
Мой вздох — твой ох.
Так бы и было, как сказано, крепко-накрепко завязано. Будьте, мои слова, крепки и лепки, крепче камня, лепче булата; как камень-булат на воде не тонет и в огне не горит, так и мои слова на огне бы не горели, в воде не тонули. Словам моим замок, замок-приговор, а ключ в море, на самой глубине...
Мохов замолчал, постоял немного, затем повернулся ко мне и, хлопнув по плечу, сказал:
— Ну, вот! А ты говоришь — не полюбит. Разве можно?
Я, как заворожённый, кивнул головой:
— Да, полюбит, конечно!
Вдруг неистовый петушиный вопль взвился над поляной. Хриплый, дикий и бесконечно печальный. Дементьич переглянулся с Моховым и неодобрительно покачал головой.
— Блажит, — сказал тот. — Это ещё ничего. А то этта днем на насест забрался и орал до тех пор, пока без памяти не упал. Ладно, Голендуха прибежала, позвала, а то и окочурился бы. Кровь у него, видать, спекается от лесных пространств.
— На похлебку его определи, — предложил Дементьич. — А Машке твоей я другого мужика найду.
— Ладно, чего об этом зря толковать...
Вдвоем они стали осторожно сливать варево в наш бидон. Хозяин сунул его мне:
— На, неси!
Мы попрощались с Моховым и, провожаемые дурным воем Питирима, отправились домой. Уходя с поляны, я оглянулся на то место, где провёл ночь. Догорал костер; стоял маленький одинокий человек и тоскливо глядел нам вслед.
Мы с Дементьичем шли молча, тихо. Тропочка была тяжёлая: приходилось перескакивать с кочки на кочку, шагать через корни деревьев, через поваленные стволы; но бережно нес я бидончик с непонятной жидкостью. Только перелезая через забор, отделяющий городскую черту от поскотины, зацепился за верхнюю жёрдочку и вместе с бидоном покатился в траву. Подошёл хозяин, с сожалением поцокал языком:
— Пролил всё ж таки. И зачем ты это сделал, глупая твоя голова? Ведь нарочно — признавайся?!
Я ничего не ответил старику, отвёл глаза. Дементьич покряхтел, погоревал, и — может быть, мне показалось? — в голосе его слышалось одобрение.
Читать дальше