Я был прав: она боялась откровений. Но чем же она тогда лучше цензора, которым тоже движет страх перед откровениями? Цензор не желает понять, что именно его работа порождает «глумливые усмешки» и что именно ему обязаны своей славой запрещенные авторы — прежде всего ему. Однако эта параллель, конечно, имеет свои границы. Положение органов цензуры потому так безнадежно, что существует некое внешнее пространство, над которым они не властны, пространство, где смеются над их глупостями, где с удовольствием публикуют удвоенными и утроенными тиражами все подвергающееся цензуре и откуда все запрещенное бумерангом возвращается в эту маленькую страну. Но для Аманды не существовало никакого «внешнего пространства». Она уничтожила мой текст без всякого риска подвергнуться публичному осмеянию. Единственной формой публичности, с которой она имела дело, был я. Кстати, не следует ли мне в случае удачной реконструкции новеллы включить в нее и сюжет о хитроумной операции по уничтожению этой новеллы?
Раз уж мы заговорили об этом, продолжала Аманда, она хотела бы еще кое-что сказать о причинах, побудивших меня взяться за новеллу. Я утверждаю, что причиной стало особое своеобразие наших отношений или, другими словами, качество нашей истории, но она в это не верит. Если уж говорить прямо, ничего необычного в этой истории нет, я просто внушил себе, что она какая-то особенная, — во-первых, потому что сам участник этой истории (любая история, участником которой я являюсь, кажется мне особенной), во-вторых, мне, конечно же, больше импонируют семь ярких лет за спиной, чем семь обыкновенных.
И еще, как и любой другой человек, я, конечно же, испытываю потребность оставить за собой последнее слово. Новелла и есть мое последнее слово — как же это может нравиться ей? Публикация новеллы будет самым чудовищным последним словом, какое только можно себе представить. Я навсегда останусь в роли триумфатора, а она навсегда останется олицетворением посрамленной неправоты.
Какая чудовищная и, по сути, оскорбительная нелепость — утверждать, что я использовал свою литературную деятельность как средство самоутверждения! Но у меня не было охоты вступать с ней в дискуссию, я все равно не смогу ей ничего объяснить. Мне теперь хотелось только одного: чтобы она поскорее привела Себастьяна, игравшего во дворе. Поэтому я не стал разубеждать ее в этих предположениях. Приступ любопытства — как она среагирует на мое сообщение — у меня прошел: какое это теперь имеет значение, хорошо она разыграет удивление или нет?
Проблема новеллы больше не существует, сказал я, она бесследно исчезла с дискеты, на которой была записана. Растворилась в воздухе. Аманда неподвижно сидела напротив меня; на лбу у нее образовались три горизонтальные складки, рот слегка приоткрылся, а взгляд стал каким-то туповато-недоуменным. Если бы я не знал истинного положения вещей, я бы мог поклясться, что это искреннее изумление; роль ей все-таки удалась. Я был убежден, что она в этот момент думает: следует ли изображать сожаление? Я уже хотел избавить ее от этих сомнений, но она, опередив меня, спросила: «И что — ни одной копии?»
Я отрицательно покачал головой. Какой смысл вселять в нее тревогу какой-нибудь ложью, которая рано или поздно обнаружится? Она удивилась такому легкомыслию, потом выразила надежду на то, что я с пониманием отнесусь к ее сдержанности перед лицом этой утраты. Но по-человечески она мне искренне сочувствует. И поцеловала меня в голову. Как мне показалось, чуть теплее, чем следовало.
Хоть они и не поженились, Рудольф не мог бы сказать, чем отличалась их жизнь от семейной жизни. Это были его самые счастливые годы; Луиза, судя по всему, тоже не желала никаких изменений. И все же его не покидало ощущение, как будто это все временно. Вместо того чтобы воспринимать их отношения как повседневную реальность, доверять постепенно складывающимся привычкам, он постоянно испытывал ни на минуту не ослабевающую потребность упрочить эти отношения, внеся в них больше цвета. Подарки, маленькие знаки внимания, свежие цветы в ее комнате — никто не мог упрекнуть его в небрежности и отсутствии заботы о ней. Но самый большой подарок он сделал ей, избавив ее от необходимости работать. Она любила иметь много свободного времени, просто без каких-то определенных, конкретных целей. Нет, он не считал это ленью, он видел в ней творческую натуру, которая просто еще не нашла своего пути. И даже если единственным результатом ее праздности было спокойствие и хорошее настроение, большего он и не требовал.
Читать дальше