С Норбертом мы больше не говорили о том вечере. Наши отношения остались прежними — дружескими без фамильярности. С той только разницей, что теперь где-то, в какой-то папке, лежал его отчет. Зато дома этот вечер не остался без последствий: Аманда без конца обзывала меня подручным Норберта. Оказывается, не она была всему виной, а я, у которого хватило наглости привести в дом этого гомункула, как она теперь называла Норберта. Как будто власть не нашла бы другого способа связаться с ней, например с помощью обыкновенной повестки! Надо благодарить Бога, говорила она, уже хотя бы за то, что гэбистам не пришло в голову назначить на должность редакционного стукача меня, а не Норберта. Она вдруг посмотрела на меня странным взглядом, как будто у нее родилось страшное подозрение, и сказала уже нечто совершенно немыслимое: «Откуда мне знать — может, в редакции вовсе и не одна такая тварь, а сразу две».
Я сказал, что не буду разговаривать с ней до тех пор, пока она не извинится. И знаете, что она на это ответила? Если я по всей форме, перед свидетелями, признаюсь, что предположение о моем сотрудничестве с «компетентными органами» действительно расцениваю как оскорбление, она немедпенно попросит у меня прощения. Мы потом и в самом деле три дня не разговаривали. До того момента я мог представить себе наш развод только как несчастье, но после этих трех дней молчания развод стал казаться мне всего лишь меньшим злом по отношению к другому злу — дальнейшей жизни с Амандой. Через три дня Аманда за ужином заявила, что должна же она наконец сказать мне и что — нибудь положительное: на какие бы «органы» я ни работал — она абсолютно уверена в том, что на нее они меня еще пока не натравливали. Мы оба рассмеялись, хотя с моей стороны это был горький смех. В ту ночь мы в последний раз спали вместе.
Но, повторяю, на суде обо всем этом можно будет говорить только в самом крайнем случае.
Я уже упоминал о том, что Аманда ничего не вносила в наш семейный бюджет и что я никогда ее этим не попрекал, хотя это мне и не нравилось. Но теперь все изменилось. После того как я узнал, что с западным издательством ее связывала не только платоническая любовь, но еще и гонорар, моему великодушию пришел конец. Я не желал мириться с тем, что заработанные мной деньги принадлежат нам обоим, а ее доходы ей одной. Поэтому я сказал ей, что был бы рад, если бы ни этих связей с Западом, ни западных денег не было вообще, но пока они есть , их место в общем семейном котле, и они тем самым наполовину принадлежат мне. Не знаю, что она нашла смешного в моих словах, но она расхохоталась так, словно я рассказал ей самый остроумный анекдот на свете. Она спросила, неужели я поверил тому, что рассказал мой милый коллега, и я ответил: да, я считаю правдой все, что он рассказал, все до единого слова. Аманда закончила дискуссию уже привычным для меня образом — просто выйдя из комнаты. Но на следующий день — у меня не было больше возможности еще раз привлечь ее к ответу — я нашел предназначенный для меня конверт с шестьюстами западногерманских марок.
Похоже, она оказалась умнее меня и постепенно скопила определенную сумму денег на случай развода. Это, конечно, всего лишь предположение, доказать я ничего не могу. Если такая жадина, как Аманда, безропотно выкладывает шестьсот западногерманских марок, значит, у нее есть по крайней мере еще столько же. Сам я ничего не заначил, потому что все до последнего гроша приносил в семью. Так что имущества или ценностей, о которых бы не знала Аманда и которые поэтому при разводе будут разделены на две части, к сожалению, не существует. Уже по одной только этой причине я не собираюсь проявлять излишнюю щедрость. Шестьсот западногерманских марок лежат в целости и сохранности в ящике моего стола, я пока боюсь даже притрагиваться к ним. При случае вы разъясните мне, что я могу с ними делать, а что нет: с одной стороны, эти деньги попали сюда нелегально, с другой стороны, я в этом виноват меньше, чем кто бы то ни было. Может, их стоит вернуть обратно Аманде? Имею ли я право на половину ее гамбургских денег? Я, правда, не знаю, сколько западные издательства платят своим авторам, но мне почему-то кажется, что шестьсот марок — это гораздо меньше половины ее гонорара. А вы как думаете?
Задолго до того, как я узнал о существовании романа, я считал писанину Аманды чем-то вроде акта отчаяния. Никто не давал ей работы, никто не печатал ее статьи, и, хотя она в этом сама виновата, легче ей от этого не было. Гордость не позволяла ей жаловаться, но она не могла не страдать, это подсказывает мне здравый смысл. Мне кажется, невозможно долго питать свое самосознание только собственными мыслями, без признания извне. Я думаю, Аманда занялась сочинительством из страха перед своей ненужностью, невостребованностью. Я это прекрасно мог понять и потому никогда не ставил ей палки в колеса, хотя далеко не уверен, что победить чувство собственной бесполезности можно с помощью бесполезного занятия. Во всяком случае было бы лучше, если бы Аманда нашла себе постоянную работу.
Читать дальше