Костя случайно взглянул на Галю.
Красное, незамерзшее ее лицо было белым, как побеленная недавно грубка.
— Живой?— с трудом прошептала она.
— Вчерась, бают, был живой.
Потом Галя, как-то утробно, нечеловечески вскрикнув, бежала по длинной прямой улице к больнице. А Костина рана на ноге мешала ему поспевать за ней, и когда он наконец очутился на широком дворе, поднялся, скользя, по обледенелым ступенькам — в приемном покое Галя, одетая, лежала на кушетке, и глаза у нее были закрыты. В комнате остро пахло валерьянкой, и над Галей склонилась невысокая женщина в белом халате и сером пуховом платке.
— Что с ним?— не успев отдышаться, спросил Костя, хотя можно было, кажется, и не спрашивать.
Молодая врачиха не оборачиваясь ответила:
— Третьей степени ожог... Ничего нельзя было.
— А е ней?
— Сейчас. Придет в себя. Истерика... Я так поняла — у них любовь была.
— У них?
— Она кричала — какой-то ее фронтовой друг, жених, давно уже прислал письмо: не жди, не надейся... А Миша хоть и улыбался многим, и балагурил со всеми, а только с ней бывал. Они собирались, как война кончится, пожениться. Вы подождите в соседней комнате. Ее надо раздеть и уложить хотя бы на день. Уж, конечно, сегодня ей никуда нельзя ехать.
Костя вышел в пустой коридор и сел на скамейку.
Это было хорошо знакомое, к сожалению, чувство непоправимости. Вот ведь... Мишка считал, что ихний Степан погиб в сорок третьем, и сам аж зубами скрежетал, так на фронт рвался. А Степан сейчас считает, что Мишке в глухом тылу ничего и грозить не может, что он живой и здоровый и что Костя как снег на голову передаст ему привет вроде бы с того света, как только приедет в Неесаловку.
Костя понимал: Галя отлежится, и они с ней приедут в Неесаловку, но для него эта зимняя дорога теперь никогда не кончится. И этот безымянный старик казах, приютивший их на ночь, и Галя со своим горем, и погибший далеко от фронта, но фронтовой смертью Мишка Афонин — все они, как и многие, многие другие, стали его неразлучными спутниками.
И еще он знал — он когда-нибудь расскажет о них.
В Баладжарах поезд стоял долго.
Костя считал шаги — от закрытого газетного киоска до косматого тутового дерева. Сто тринадцать. А в другой раз получалось сто семь. Подошел и зашагал рядом старший лейтенант, танкист, который ехал с ним в одном вагоне. Верхние пуговицы кителя у него были расстегнуты, к самому кадыку подходил светло-розовый рубец шрама. Насквозь мокрым платком он вытирал лицо.
— Да, не сказал бы, что холодно,— поделился он с Костей своим открытием,— В вагоне не лучше, чем в танке на солнцепеке. А почему стоим?
— Баку-пассажирская почему-то не принимает.
Костю злила эта последняя задержка. Сколько раз он представлял себе, как приедет когда-нибудь в Баку, и сейчас он уже готов выйти на привокзальную площадь. Она не будет погружена в темноту, как в сорок втором, и никому не придет в голову замазывать стекла в трамвае синей краской. А интересно — третий ходит по тому же маршруту или нет? Но что с того, куда ходит третий. В Баку теперь нет такого трамвая, который бы привез его домой.
— У тебя в Баку родные?
— Нет,— отрывисто сказал он.
Возможно, это прозвучало грубовато. Но если бы он сказал иначе, то пришлось бы долго объяснять, долго рассказывать про свою жизнь. В квартире, где он родился и вырос, живет кто-то другой, стоят чужие, незнакомые вещи. Нет, должно быть, цветов на широких подоконниках — китайской розы, пальмы. Пальму отец принес в горшочке, а потом пришлось покупать кадку и пересаживать. Пальма вытянулась под потолок. Отец поливал ее утром, перед уходом на работу. Случалось, вода протекала, на паркетном полу белели предательские пятна, и мать сердилась.
— Ты чего улыбаешься?..— Оказывается, старший лейтенант по-прежнему шел рядом.
— Эх, старлей!— не выдержал все же Костя.— Знаешь, ведь я же бакинец. И с начала войны тут не был.
— Друзей, значит, много?
— Не знаю, кого застану. Война всех поразбросала.
— А у меня жена и дочка в Тбилиси. Дочке уже семь, восьмой. Она без меня родилась, в декабре сорок первого. Вот, еду. Получено разрешение, чтобы наши офицеры в Германии позабирали семьи. А то сколько же можно — врозь и врозь!
Застоявшийся паровоз протяжно закричал. Через сорок минут Баку! Лязгнули буфера, по колесам прошел стон.
Костя остался в тамбуре. Душный ветер врывался в открытую дверь. Стемнело быстро, как всегда темнеет на юге. Желтые пятна окон неслись по земле. Костя высунулся, и его тень помчалась рядом с вагоном. Впереди было много огней. Они переливалась и мерцали, как искры в золе прогорающего костра.
Читать дальше