Из телефонной будки вышла женщина, и один из ожидающих юркнул туда. От будки привратника подошли двое мужчин и встали в очередь за мной.
Во втором конверте лежал листок, написанный от руки. "Мелкий паршивый клоп, убирайся отсюда подобру-поздорову, пока мы тебя случайно не раздавили". На письме не было фамилии отправителя, не было и марки. Его явно просто вручили привратнику. Я изорвал это письмо в мелкие клочки. Пропал, сказала Нелли про отца своих детей. Что смог он, смогу и я. Существовали разные возможности для исчезновения. Однако для того, чтобы не быть вынужденным терпеть себя самого — только одна.
Веревку той старой женщине достал я. Такой молодой человек, как я, сказала она, наверняка знает, где можно достать крепкую веревку. Она попыталась всунуть мне в руку десятку. Но за такие услуги я денег не беру. Веревку я нашел в котельной. Она была толщиной в два сантиметра и показалась женщине слишком тонкой. Она держала веревку в руках и словно бы ее взвешивала. Потом разочарование сменилось какой-то странной нежностью, и она стала гладить веревку. Ей надо надежно завязать петлю, объяснял я, и хотел показать, что имею в виду, но она не выпускала веревку из рук. В ответ на ее вопрос, не может ли такая веревка оборваться, я решительно покачал головой. Об этом она могла не беспокоиться. Она и не стала.
На другой день, — на снегу перед домом еще были видны следы пожарных машин, — я пошел вниз с помойным ведром. Сверху в контейнере лежали выглаженные ночные рубашки из добротной льняной ткани с отделкой из кружев ручной работы. Я отложил ночные рубашки в сторону и обнаружил скатанные чулки, панталоны большого размера, а также шкатулку для рукоделия со всем содержимым, и невольно подумал, что остальная ее одежда, наверно, уже находится на складе ношеных вещей. Для этих остатков ее хозяйства руководство лагеря не нашло применения. Их вынесли на помойку и предали забвению. Под дешевым акварельным пейзажем, изображавшим море с дюнами и деревянным пирсом, лежало саше, две фотографии в рамках с еще уцелевшим стеклом и форма для кекса, на которой уже были вмятины. На фотографиях был изображен мужчина в мундире, потом тот же мужчина во фраке, с женой и маленькой дочкой. Я взял форму для кекса и сунул ее себе под куртку. Наверху, в комнате, я ее открыл. Среди вышитых вручную платков и салфеточек лежали засушенные фиалки и увядшие лепестки роз, но было еще и письмо, которое некая мать написала своему сыну. Нашел я также фотографию, наклеенную на картон: обнаженная полная девушка, едва прикрытая темным мехом. Это была старая девушка, потому что фотография была старая, возможно, старая, как моя мать, старая, как та женщина, которой я достал веревку. И все же я не мог отделаться от мысли о дочери, которую мне хотели привезти. Сам того не желая, я размышлял о том, как может выглядеть девушка, которая якобы является моей дочерью. Я опасался, что она могла унаследовать красоту своей матери. Еще больше опасался, что я ее не узнаю.
У кого мог быть интерес ее выкупить? Возможно, здешнее правительство хотело выкупить кого — то другого, и впридачу ему навязывали не только целый автобус мелких и крупных преступников, что было привычно, но еще и нескольких детей, для которых на той стороне не нашлось применения. Девочка могла быть не в ладах с законом, могла быть больной или трудновоспитуемой, и в конце концов, нельзя было исключать, что она сама, после безуспешных стараний ужиться с матерью, попытки жить у бабушки и нынешнего пребывания в приюте, выбрала жизнь с отцом, пусть еще незнакомым, но на Западе. Упрекать ее за это я не мог, но еще меньше мог ей такую жизнь предоставить.
Очередь к автомату смешалась, мужчины и женщины стали в кружок и разговаривали. Когда дверь в кабину открылась, я остался стоять на месте и ждал. Лезть вперед я не хотел. Листок с телефоном приюта, который я держал в руке, намок, синие чернила расплылись, и я уже с трудом различал цифры.
Я достал из кармана куртки носовой платок и вытер руки. Я тер их, но синяя краска не сходила, ее как будто становилось больше, и на вышитом носовом платке тоже остались пятна. Хотя лепестки роз уже увяли, они еще хранили запах старой женщины, которой я достал веревку, позволившую ей броситься с дерева прямо перед моим окном. Ее смерть смягчила меня и привела к тому, что шум в ушах стал звучать не как отдаленный грохот океанского прибоя, а как плеск, безмятежный плеск того северного моря, какое я, как мне казалось, узнал на ее дешевой акварели. Балтийское море шумело у меня в ушах, его волны мягко ударяли в берега моих барабанных перепонок и наполняли слух клокотанием и бульканьем, а потом наступила тишина.
Читать дальше