* * *
Ата действительно стала актрисой. Мы не виделись лет семь, а то и десять. Время от времени ее фамилия попадалась мне в титрах дубляжа. Когда вышли новые телефонные книги, я стала искать Ату по списку, и не затем, чтобы собраться к ней в гости, а чтобы убедиться: да, она и вправду была на свете и есть до сих пор.
Ата проживала все на той же улице, но в другом доме, и не вровень с землей, а на третьем этаже. Выглядела точно как раньше, просто старше, как и я. И волосы крашеные, как мои.
— Вот это да! — сказала Ата. — Входи.
Старое кресло в углу у окна. Ата принесла из кухни бокалы:
— Белое или красное?
Вспомнив «Гамзу» и «Мавруд», я выбрала красное. Позже Ата рассказывала, дескать, выглядела я настолько растерянной, что она перепугалась, не началась ли у меня шизофрения, как у одной ее подружки, вдруг услышавшей голоса и в связи с этим заключенной в некую лечебницу, откуда ее выпустили лишь спустя несколько месяцев с завшивленной головой.
Мы вспомнили Ату и Али, причем Ата всерьез поинтересовалась, нормальные мы были тогда или чокнутые, на что я ей сообщила, мол, долгое время я полагала — чокнутые, но с некоторых пор верю — абсолютно нормальные, и вообще делали все правильно.
Парцифаль давно уже подох, а Али застрял где-то на пути в Голливуд, то есть до Голливуда явно не доехал, а то бы точно написал.
Чем дольше я на нее смотрела, тем меньше находила различий с Атой, декламирующей «Пенфесилею» и сохранившейся в моей памяти.
— Вообще-то все как раньше, — заметила я, — просто мы какие-то старые.
— Тогда мы все собирались в мир иной уже к тридцати.
Тогда и впрямь мне легче было представить себе семьдесят лет, чем наши затхлые пятьдесят, не молодость и не старость, бесполое существо с упреком в глазах под химической завивкой.
— А теперь что? — спросила Ата.
— Теперь-то?.. — ответила я ей.
Пили вино, рассуждали о старости, словно что-то в ней понимали. Сейчас, спустя сорок или пятьдесят лет, старость мне знакома не понаслышке, и ничего хорошего я в ней не нахожу. Все хорошее, что говорят о старости, либо глупость, либо вымысел — как, например, про мудрость возраста. А что, нельзя быть мудрым, не гния заживо? Медленно глохнешь, слепнешь, коченеешь, дуреешь. Полагаю, и я тут сидя сдурела, хотя доказательств тому нет, поскольку я ни с кем не имею дела. Нет, если уж и есть в старости что-то хорошее, так только одно: она — замечательная подготовка к смерти, причем даже в двух смыслах. Во-первых, у нас есть достаточно времени, чтобы оттачивать и шлифовать свои воспоминания, так что в конце концов элементы декораций можно подогнать один к другому, соорудив вполне убедительную биографию. Во-вторых, прогрессирующий распад оказывается для нас самих столь обременителен, что однажды мы начинаем тосковать о смерти, способной освободить нас от самого дорогого в прежней жизни, то есть от себя. Впрочем, сказанное действительно лишь в том случае, если мы сгниваем раньше, чем дуреем.
Ата задрала рукав свитера до самого плеча и вцепилась в обвисшую кожу на руке, от подмышки до локтя.
— Ты только посмотри! — завопила она с отвращением в голосе. — Нет, ты посмотри!
— Мне мое тело никогда не нравилось, — отозвалась я. — А тебе твое — как?
Она встала, потянула свитер вниз, на бедра, раздумчиво себя оглядела.
— Я обязана ему лучшими минутами жизни, — твердо заявила Ата и подлила вина в бокалы.
— Я вообще-то тоже, но только с недавних пор.
Наконец-то я смогла начать разговор про Франца. Рассказывала Ате, как встретилась с ним у ног динозавра, как он водил пальцами по моей щеке, рассказывала про его голос, про его серо-голубые глаза, про наше пение по ночам, про жену-блондинку и Адрианов вал. Еще сказала, что пришла рассказать это ей, Ате, поскольку на всем свете не знаю никого, кому могла бы объяснить, как это со мной, чуть ли не бабушкой с выкрашенными седыми волосами, стряслось подобное — и только ее, Ату, надеюсь, не насмешит моя патетика: видите ли — о чем говорят: любовь на жизнь и на смерть. Пришла к ней из-за Али и Парцифаля, из-за господина доктора Ганса-Курта Вайера и всех тех безумных или, наоборот, вовсе не безумных лет, но главное — из-за того, что вспомнила слова: «Завоевать тебя иль умереть».
Ата выпрямилась, вытянула вперед руку, задрала подбородок и воскликнула:
— Отрера — мать великая моя, меня же мой народ зовет: Пенфесилея!
Затем снова рухнула в кресло.
— А вот насчет жизни и смерти — это ты серьезно? — решила она уточнить.
Читать дальше