В распоряжении Франца — не то что у меня, — имелись бесчисленные живые экземпляры исследуемых им видов. К любому муравьиному племени, о каком только становилось известно, он мог ездить хоть всю жизнь. Оснащенный специальными микроскопами и камерами, он мог наблюдать за становлением и гибелью сотен, нет, тысяч народностей и поколений, будто для них являлся богом. Он устраивал им вселенские потопы и землетрясения, ледниковые периоды и засуху, наслаждаясь их неистребимой волей к выживанию. Он отдавал их троны чужим королевам, спровоцировав тем самым революцию. Он целые народы лишил потомства, чтобы узнать, выживут ли они при таком условии. И всего этого ему было мало. Он хотел невозможного: стать таким же маленьким, как они, хотел фасеточными их глазами всматриваться в темноту подземных ходов, в самого себя и в нечто непостижимое, пугающее. На один-два дня он хотел бы стать теми, о которых знал все, кроме самого главного: кроме закона, заставляющего их делать то, что они делают.
* * *
Год, когда умер Эмиль, был годом Свободы, по крайней мере позже принято было так его именовать в газетах и официальных выступлениях. Да и те, кто в частных разговорах не стыдился патетики, поминали порой год Свободы; и если то, что подобно ветру отделяет — легкое от тяжелого, шаткое от прочного и зыбкое от укорененного, — если это и есть свобода, значит, и год был ее. Тогда казалось, ничто не останется, как есть. Появились новые деньги, новые паспорта, новые власти, новые законы, новые формы у полицейских, новые марки у почты, новые владельцы, то есть по сути старые владельцы, которых лет на тридцать-сорок отстранили от владений; переименовывались улицы и города, сносились памятники и образовывались новые военные союзы государств.
Мне всего этого было мало. Я мечтала о чем-то сокрушительном, куда само собой вольются все почтовые марки, названия улиц и униформы, мечтала о прорыве в иное измерение: то ли о трагической перемене климата, то ли о потопе и иной катастрофе — короче, о том, что сильнее человека и его переменчивых устремлений. Ясное дело, ничего не произошло. Утром я выходила на улицу, чтобы ехать в музей, и у людей оказывался тот же цвет кожи, и говорили они на том же языке, и погода соответствовала сезону, а трамвай пусть и ходил под другим номером, но по тому же маршруту; позже хотя бы это изменилось, когда во всем городе вспороли покров и начали по последнему слову техники опутывать его проводами и канализационными трубами, когда целые районы оказались отрезаны от окружающего мира, поскольку туда забыли проложить подъездные пути.
Припоминаю тем не менее, что тогда моей жажды крушений почти никто не разделял. Люди в основном боязливо копошились в своем, привычном, не захваченном вселенскими переменами и не подлежащем роспуску или переименованию за одну ночь. Супружеские пары, которые, я подозревала, давно уже и словами-то обменивались лишь по бытовой необходимости, тут вдруг за ручку отправлялись осматривать городские новшества, и в глазах их вместо вялой насмешливости из прошлого года светилась благодарная тайна заговорщиков. Разводы, давно уже заявленные, в массовом порядке отменялись. Каждый вслепую шарил вокруг себя, крепко держась за то, что называл своим собственным, пусть таковое ранее было отвергнуто и, кто знает, в новых обстоятельствах могло и в самом деле оказаться бесполезным.
Карин и Клауса я знала со школьных времен: вот то самое, чего у меня не было, — первая любовь. Спроси меня кто-нибудь, что такое первая любовь, я бы ответила: Карин и Клаус. Первая любовь — это не просто любовь, какую человек испытывает в юности. Эта любовь несравненна, поскольку тот, кого она посетила, ничего еще не пережил такого, чем мог бы ее измерить. Эта любовь является исключительно по собственной воле. И не должна преодолевать разочарований, превосходить прежнее счастье, не должна ничего опровергать, исправлять, заменять. Карин и Клаус созданы друг для друга — это все мы знали еще до того, как те на перемене стали в обнимку прислоняться к ограде школьного двора, иногда сами по себе, но чаще окруженные соучениками, ведь те были исполнены к ним уважения за непостижимый и всех ожидающий переворот, который Карин и Клаус уже совершили, за их танец красивых бабочек в пыльной дымке школьного двора, пока мы в своих коконах трусливо размышляли, в кого однажды превратимся. Глядя на Карин и Клауса, невозможно было не думать о том, какими они станут в тридцать или сорок, как назовут своих детей и как обставят квартиру.
Читать дальше