— А с Мазюром расставаться не жалко? — спросил Гранж, слегка касаясь его плеча.
— В Мазюре уже никого не осталось, — сказал Эрвуэ, не глядя на него. — Они позавчера эвакуировались. Это даже хорошо. Сейчас не время для женщин, — добавил он, пожав плечами.
Они молча вернулись на вырубку. Луна, которая теперь выпаривала туман, придавала ей смутные очертания джунглей; в глубине увеличившейся поляны в холодном сиянии лес стоял стеной, неподвижно, как человек.
— Возвращайся в дот, — сказал Гранж Эрвуэ. — Мне надо сходить в Фализы.
У Моны в домике еще горел свет. Гранж два-три раза громко лязгнул щеколдой: так он возвещал о своем приходе, когда она еще не спала. Мона читала, лежа на животе, босая, одетая лишь в синие полотняные брюки и одну из блуз Джулии.
— Иди садись…
Не вставая, она повернулась на бок и втянула в себя живот, чтобы ему хватило места на диване. Ничто так не связывало его с ней, как эти отточенные движения слепой, проявлявшиеся у нее в общении с ним.
— …Что случилось, мой маковый цветик? — пропела она, приподнимаясь на локте и чуть встревоженно глядя ему в лицо.
— Война… — устало выдохнул он, привычным жестом повесив каску на толстый ключ в шкафу.
У него вдруг защемило на сердце: краем каски, которая всякий раз какое-то время раскачивалась на своем подбородном ремне, на навощенном дереве была процарапана тонкая кривая бороздка.
— Какой ты глупый! — сказала она, привлекая его к своему рту.
Но они быстро отстранились друг от друга: его губы, прижатые к ее губам, отдавали пылкой печалью, были увядшими, кисловатыми на вкус.
— Ты болен, птенчик. Это наверняка болотная лихорадка , — сказала она, взяв его за запястье и со сведущим видом покачав головой. — Джулия все время говорит, что ходить по ночам на высокогорные болота в эти обходы, как делаешь ты, так вредно.
— Нет, Мона, уверяю тебя. Война взаправду. Тебе следует уехать, — сказал он, отворачиваясь и не столь уверенно, как ему того бы хотелось.
— Как ты скучен, дорогой!..
У Моны вырвался хорошо ему знакомый вздох-предвестие. Был час песочного человечка : сон внезапно бросал ее, совсем беззащитную, поперек кровати — козочка, на все четыре ноги которой набросили путы. И порой этот сон бывал хитрой уловкой, как у тех кротких зверьков, что перед лицом опасности притворяются мертвыми .
Он слегка встряхнул ее, взяв за плечо.
— Тебе следует уехать, Мона, понимаешь? — повторил он серьезным тоном.
— Да что случилось?
Она резко выпрямилась и посмотрела на него своими фантасмагорическими глазами.
— Предупреди Джулию. — Он машинально взял ее пальцы в свои. — И уже завтра…
Он смотрел сурово, отсутствующим взглядом; он чувствовал, как время подталкивает его за плечи; он думал о тех вокзальных перронах первого утра, где прощание несет в себе привкус небытия, но где зато столь свеж предрассветный ветерок. Он не осмеливался сказать ей, что она, такая легкая, все же загромождала его жизнь и что теперь он жаждал одиночества.
Мона долго плакала: ее крохотная тяжелая головка, сотрясавшаяся на плече у Гранжа, была вся липкая от слез, но он не испытывал от этого ни подавленности, ни тревоги: он чувствовал, что слезы эти были торжеством пьянящей молодости — как апрельский ливень, как липкое от своего сока молодое дерево. Когда рыдания стихали, они вместе вслушивались в гул разбуженного леса, прорывавшийся через раскрытую дверь, и рядом с собой он ощущал, как восстанавливается ее нежное ночное дыхание, словно у растения, на которое упали последние капли грозы. «Настоящая весна», — думал он. Он задавался вопросом, любил ли он Мону. И да, и нет, но одно он знал точно: место в его сердце было только для нее.
В ночь с девятого на десятое мая аспирант Гранж спал плохо. Накануне он лег с тяжелой головой, оставив все окна распахнутыми для преждевременной жары, которую не сбивала даже ночь леса. Проснулся он очень рано, с таким ощущением, какое бывает, когда всю ночь видишь сны: в голове стоял ненормальный, настырный гул. Бодрящий поток прохладного влажного воздуха стекал на него с расположенного рядом окна, он скользил по его лицу с неким особенным музыкальным и вибрирующим касанием, как если бы он был соткан из стрекота надкрыльев. На какое-то мгновение в смутном забытьи у него возникло приятнейшее чувство, что время перепуталось и лесной рассвет смешался со знойным, наэлектризованным стрекозами полуднем. Затем впечатление локализовалось, и он понял, что у самой его щеки одно из оконных стекол, от которого отвалилась замазка, дрожит и безостановочно подпрыгивает в раме. «Это мое стекло, — сказал он себе, вновь ныряя головой в подушку, — надо будет сказать об этом Оливону». Между тем из глубины полумрака он различал в утреннем воздухе, никак не связывая их с этим дрожанием, пронзительные звуки панической срочности, которые росли с каждой секундой, — своего рода молниеносно протекающая беременность дня; он также с удивлением сознавал легкость, гротескную тонкость крыши над собой, которая, казалось, улетает куда-то ввысь; он ежился в кровати, сам не свой, голый и очутившийся в самом эпицентре стекавшего с неба гула, который все нарастал. Два удара в дверь на сей раз окончательно разбудили его.
Читать дальше