— Знаешь, Толя, душу теряют по-разному.
А потом, по прошествии нескольких тягостных, почти молчаливых недель, раздался телефонный звонок.
С минуту, пока Лев захлебывался от волнения, а Алла взвизгивала где-то рядом, я ничего не мог понять.
— Ущипни меня, это сон, — твердил Лев.
Тут в коридор вышла Нина, отчужденная и невыспавшаяся.
— Не кричи, пожалуйста, — холодно сказала она. — Сейчас семь утра.
У меня так сильно тряслись руки, что не сразу удалось положить трубку на рычаг; потом я привлек к себе Нину и сказал: «Слушай, ты не поверишь», уже предвкушая тот упоительный блеск, которым вот-вот оживут ее глаза.
За пару месяцев до этого в Манеже открылась большая коллективная выставка, посвященная тридцатилетию Московского Союза художников. Мы со Львом ее посетили и, сочтя представленные работы, за редкими исключениями, старомодными и скучными, решили, что она вполне достойна показа в бывшей конюшне. Но теперь произошло событие из разряда чудес. Один доброжелательно настроенный чиновник из Министерства культуры обратился к группе художников явно авангардного толка с предложением принять участие в выставке; среди них был и Элий Белютин, руководитель самодеятельной студии, со своими учениками, а поскольку Белютин приходился старым приятелем нашему Ястребову, туманное приглашение распространили и на членов кружка Виктора Ястребова — на бородача Рощина и на нас со Львом. Правда, нам разрешили выставить только по одной картине, но все равно, это было началом, правда же, нужно быть благодарным и за такое…
— Ах, Толя! — не дослушав, воскликнула Нина, сцепляя руки. — Ну и что с того, что всего одна картина, — это же Манеж, там ее увидят миллионы людей, тебя заметят, я в этом уверена! Господи, это же чудо, просто чудо… Когда открытие?
Все происходило со стремительностью сна: нам было сказано подать свои работы в этот же день; мы со Львом договорились встретиться у Манежа вечером; открытие выставки было назначено уже на следующее утро. Когда мать и Нина ушли на работу, я поспешно изобразил жестокий кашель, чтобы разжалобить участливую секретаршу на другом конце провода, а потом долгие часы провел в восторженном мареве, перелистывая свои холсты как страницы жизни, вспоминая рождение каждого — то медленное и безболезненное, то яростное и бездыханное, вынося приговор своему творчеству, оценивая все полотна целиком и по отдельности — мои ранние этюды с поездами и отражениями; мифические и городские пейзажи, которыми я был занят весь пятьдесят восьмой год; последовавшее затем увлечение сюрреализмом, во время которого я пытался привить побеги Дали и Магритта на русскую почву; и, наконец, картины последних двух лет, отражающие мой собственный, казавшийся мне уникальным стиль, — пытаясь выбрать из этого богатства один-единственный холст: либо самый характерный, либо самый оригинальный, либо самый красивый, а быть может, просто самый дорогой моему сердцу. Когда день перевалил за середину и воздух за окном уже стал густеть, наливаясь синей мягкостью, а я все еще не принял решения, мне позвонила Нина.
— Толя, я вот о чем подумала, — начала она, и в ее голосе послышалась улыбка. — Что, если выбрать ту раннюю работу, с отражением женского лица в окне вагона, помнишь? Конечно, она не такая сложная, как твои нынешние вещи, но не исключено, что для публики это даже лучше, а к тому же… К тому же, именно глядя на нее, я поняла, какой у тебя талант.
— Вот как! — сказал я, тоже улыбаясь. — Ну, если так ставить вопрос…
Войдя внутрь с улицы, мы развернули свои холсты. Лев принес абстрактную композицию.
— Как тебе? — неуверенно спросил он, поворачивая ее к свету. — Это из последних.
У меня не хватило духу сказать ему правду. Мы вместе следили, как наши полотна вешали на стену; мне было и весело, и почти страшно смотреть, как мое глубоко личное видение распластали на совершенно обезличенной белой поверхности в хирургическим свете выставочных ламп и пришпилили внизу прямоугольную этикетку с моим именем. По залу мотался Рощин, заметил я и других знакомых; у всех на лицах бродило одно и то же слегка неуверенное выражение. Задерживаться на разговоры я не стал. Мне хотелось сберечь всю звучную полноту этого дня нетронутой, не замутненной натужными шутками, неискренними комплиментами или непомерным панибратством, чтобы медленно и осторожно пронести ее, как драгоценный эликсир, через блистающий голубой город, сквозь падающий тихо снег, по мягко освещенным улицам и темнеющим дворам и, не расплескав ни капли, опустить к ногам моей Нины.
Читать дальше