«А если я возьму и сотру?» Но прежде прочего я понял, что никто не позволит мне этого сделать. Люди наименее жестокосердные помешают мне оборвать нить судьбы. Я лишу их покойника, причем такого, который им дорог только в качестве мертвеца. Где бы достать ластик? У меня в кармане есть ластик, но он — карандашный. А надобен чернильный, потверже, и еще чуть подсохший. Нет. Люди набьют мне морду. Никому не удавалось оживить мертвое тело с помощью резинки.
«Это бош! — завопят они. — Свинья! Продажная шкура! Предатель! Это он его убил!» И толпа меня линчует. Подобные вопли пузырились во мне, поднимались из нутряной глуби до самых ушей, и те слышали их навыворот. Девчушка на корточках встала и пошла домой, наверное, она живет метрах в двадцати отсюда. Но может, я сплю? Неужели Бельвиль, Менильмонтан — это те места в Париже, где жители поклоняются мертвым, кладя к подножию пыльных деревьев увядшие цветы в старых ржавых консервных банках? Молодой! Нет сомнений, сказал я себе, это — здесь. Почему «здесь»? Я зациклился. Далее следовало бы: «его убили». Только лишь произнесенные, даже в уме, слова привнесли в мое страдание такую отточенность физической боли, от какой стало вовсе невыносимо. Слова оказались слишком жестокими. Но потом я сказал себе, что слова — это только слова, они никак не способны изменить факты. Я заставлял себя повторять с назойливой монотонностью детской гунделки: «Почему-таки убили, почему-таки здесь, по-че-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки-здесь убили?» Мой разум весь нацелился в точку, определяемую как «таки здесь». Уже я сам не присутствовал в этой трагедии. Никакая трагедия не могла бы развернуться в таком узком месте, недостаточном для чьего-либо присутствия. «Таки здесь. Здесь. Таки убили. Убили, таки убили, почему-таки здесь, почему-таки убили, по-чем-му-та-ки-здесь убили, по-чем-му-та-ки-здесь, по-чем-му-та-ки, по-чему-му-та-ки..?», и мысленно я сложил такую эпитафию: «Почему мудаки здесь его убили?» Люди смотрели сквозь меня. Они меня больше не видели, ни капельки не подозревая о моих приключениях. Какая-то распатланная женщина из простонародья тащила плетеную кошелку для провизии. Вздыхая, она вытащила оттуда пучочек жалких желтых ноготков, которые здесь еще называют «заботки». Я смотрел на нее. Она была пухловата и держалась бодрячкой. Наклонилась и всунула пук своих заботок в ржавую банку, где уже торчали увядшие розы. Все вокруг (то есть пять человек вместе с матросом, стоящим от меня слева) глядели, как она управлялась с цветами. Она распрямилась и пробормотала, как бы говоря сама с собой, но явно имея в виду нас всех:
— Бедняжки, тут и не поглядишь, кто есть кто.
Старая дама в шляпке кивнула головой. Никто более не откликнулся ни словом, ни жестом. С каждой секундой дерево приобретало все более удивительную и достойную осанку. Вырасти этот платан в глубине моих парков или на тех холмах, куда я отправляюсь служить благодарственные молебны любви, я бы мог прислониться к нему, рассеянно нацарапывать на его коре пронзенные стрелами сердечки, плакать под ним, прикорнуть на мху у его подножья и покемарить, вдыхая воздух, все еще смешанный с духом Жана, превращенным в прах автоматной очередью… Я оглянулся, в зеркальном стекле витрины виднелись две круглые дырки в лучах трещин. И тут все для меня превратилось в недостижимый знак скорби. Оно предстало мне застывшей душой Жана, продырявленной, но сохранившей вечную прозрачность, охраняющей нас от отвратительного пейзажа его разрубленной, перемолотой плоти, продаваемой в виде печеночных паштетов и колбас. Я собирался обернуться, уповая, что за это время дерево, быть может, потеряло свои жалкие украшения, лишилось консервных банок, разлитой мочи — всего того, что обыкновенно не встречается у подножия деревьев, хотя такое случается только в детских играх и в мечтах. И вообще ведь могло бы исчезнуть совсем все. Разве не верно то, что философы сомневаются в существовании вещей за их спиной? Как подстеречь таинственное исчезновение предметов? Обернувшись очень быстро? Нет. Еще быстрее? Быстрее всего на свете? Я попытался кинуть взгляд за спину. Хотел уловить миг. Поворачивал глаза, голову, готовый… Нет, все бесполезно. Вещи никак не желали покидать своих мест. Надо было бы повернуться со скоростью самолетного пропеллера. Тогда бы представилось, что все исчезло, и ты тоже. Я кончил играть. С тяжелым сердцем развернулся. Дерево было там, где всегда. Прошла какая-то женщина, перекрестилась на ходу. Этот жалкий праздник у подножья дерева, забывшего о собственной чести, отдавал дурным вкусом. Я бы отказал кому бы то ни было в праве изобретать помимо цивилизованных привычных обрядов какие-либо нетактичные воздаяния почестей. Ибо это непристойно. Не хватало только кружки для пожертвований, обвязанной креповой лентой, для сбора даяний в пользу вдовы и детишек. В такой солнечный день разве тактично со стороны этих жестоковыйных людей, хранящих у себя дома драгоценные вазы, преподносить обнаженному герою лишенные красоты цветы в извлеченных из мусорных ящиков банках с острыми краями, которые никто не удосужился даже оббить молоточком? И его душа еще витала в воздухе вокруг этого платана, Жан приходил в отчаяние от того, что ему нанесли еще одну грязную рану, от нового разлагающегося шанкра, чье плотское гниение производило запах тлена, уже достигавший моих ноздрей. Именно этот гнойник еще удерживал Жана на земле, не давая ему полностью раствориться в лазури.
Читать дальше