То, что ему о ней рассказали, выглядело настолько простым, что Аристотель разозлился — как же он первым до этого не додумался? Да будет свет, и стал свет. Чего уж проще?
Вот и все, причем в горстке стихов.
В начале сотворил Бог небо и землю.
Почему он сам так не сказал? Насколько это яснее, чем Неподвижный Движитель, или Немыслящий Мыслитель, или Первый Неподвижный Движитель его собственной путаной космологии. И насколько короче.
Приходится отдать должное этим евреям, кем бы они ни были, негодуя на них, думал Аристотель. Как долго удастся сохранить все это в тайне от учеников?
Пожилой человек, создавший теорию, которая многие годы грела ему душу, с течением времени, сознавал Аристотель, начинает все меньше заботиться о ее истинности и все больше о том, чтобы ее принимали за истинную, а ему самому воздали за нее почести еще при жизни.
И вот в самый неподходящий момент невесть откуда выскакивает эта чертова еврейская Библия.
Он понимал, что против еврейской Библии его «Метафизике» не устоять.
У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.
И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.
Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.
Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.
Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.
Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом — хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.
Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.
«Даже женщина может быть достойной, даже раб, — написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, — хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».
Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.
Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин — жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.
Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.
Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.
Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».
«Никому не по силам вечно водить за нос всех людей сразу», — говорит он в «Поэтике», а многие ли американцы помнят, что эти слова принадлежат ему?
Абсолютные нравственные нормы никому не известны, сказал он и дальнейшие рассуждения строил так, будто ему-то они как раз и известны.
Аристотель ничего не имел против теории, утверждающей, что в начале Бог сотворил небо и землю, и отделил небо от земли, и повелел воде собраться в одно место. Изначально общество было малым. Мужчина и женщина жили в саду, имея под рукой все необходимое. Они были вольны проводить весь день в размышлениях. Самый что ни на есть рай.
Доказательств, конечно, никаких — ну и что? Их не было и в его «Метафизике», да и Платоновы Душа или Идея тоже никакими доказательствами не подпирались.
— Если мы начнем для всего требовать доказательств, — сказал он, — мы никогда ничего доказать не сможем, поскольку ни для одного доказательства у нас не будет отправной точки. Некоторые вещи очевидным образом истинны и доказательств не требуют.
— Докажи это, — сказал его племянник Каллисфен. Аристотель был рад, что Каллисфен отправился с Александром. И не опечалился, узнав о его гибели.
Совершенно очевидно, сознавал Аристотель, что доказать очевидную истинность чего бы то ни было невозможно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу