Этот интерес народа к вместилищам разума, особенно когда они сервируются в корзинке, никогда не иссякнет, к вящему благу человечества и нашего племени.
Мой обожаемый предшественник сочинил четыре комедии, которые мы разыгрывали перед публикой, состоящей из дубов, маков, бабочек и птиц, на освещенной солнцем поляне. Это были так называемые «комедии на четыре голоса», написанные для числа имеющихся в наличии актеров; в них действовали Арлекин, Сганарель и Коломбина — последняя была также донной Эльвирой. Мы сыграли сначала «Дон Жуан счастливый и, несмотря на это, довольный», затем «Арлекин-король» и «Арлекин и Эдип». Потом была поставлена «Статуя Командора, или Бесчестие», пьеса, в которой знаменитая статуя не говорит ни слова и не появляется в конце пира, чтобы увлечь распутника в ад, так что Дон Жуан приговорен к банальности и обыденности и ведет жизнь маленького буржуа без малейшего намека на величие, метафизику, ад и проклятие. Сегодня я почитаю эту пьесу за пророческую, она словно предвещает Европу наших дней. Отец согласился исполнять роль Дон Жуана и Командора, и он был великолепен, будучи лично знаком, как он нас заверял, с означенными лицами во время своего путешествия по Испании около ста пятидесяти лет назад, в поисках каббалистического сочинения Авраама из Саламанки: таким образом, он был способен вдохновиться реальными событиями. Реализм, как средство для создания иллюзии в искусстве, не знает себе равных, заключал он.
Через много лет после смерти автора я нашел рукописи четырех комедий и опубликовал их за свой счет в Милане. Я отнес пьесы нескольким моим друзьям — директорам театров. Увы, безуспешно: их нашли старомодными, наивными и безыскусными; как мне сказали, они отдавали «старой доброй комедией а-ля Гольдони». Я жалею, что процитировал здесь знаменитого «Бамбино» Споцци, которому театр стольким обязан. Это было веление времени: легкость вышла из моды, в гарибальдийской Италии публика требовала величия, слез и крови. Но сегодня, насытившись этой трагической троицей, Италия вновь обрела вкус к смеху, что для меня свидетельствует о новом прорыве демократии. Недавно я узнал — представьте, с какой радостью! — что тот, кого я почитаю первым среди нас, подданных королевства сцены, синьор Стрелер из миланского «Пикколо театро», выразил желание вставить «Арлекина и Эдипа» в свою программу. Я думаю, что если так все и будет, в вечер премьеры за кулисами «Пикколо» можно будет увидеть неясный силуэт в старинной одежде, похожий на заблудившегося артиста, — это будет Принчипио Орландо Уголини, воскресший от счастья, магическую силу которого совершенно напрасно недооценивают.
Наше лето было прервано визитом, который отец должен был нанести барону-философу из Риги Грюдергейму; он имел с ним дела по новому способу окрашивания шелка; на два месяца я был лишен моей Терезины, что погрузило меня в неврастению, или, как говорили тогда, в меланхолию, которая довела меня до того, что я стал плакать от лунного света и писать стихи. Наше племя всегда неодобрительно смотрело на грусть, ибо если она полезна нам у публики, внушая вкус к развлечениям, то для клоуна она может стать губительной, вызывая у него склонность к раздумью, философии, искренности и прочие душевные надломы, через которые внутрь проскальзывают все демоны сомненья, неуверенности, все «для чего?» и «зачем?». Согласно семейной хронике, один из Дзага так глубоко пал в бездну серьезного, что стал папой, хотя, может быть, в этом случае дело было в какой-нибудь неслыханной ловкости скомороха, желающего украсить свое искусство новым очарованием. Я провел август в написании философских стансов, од и элегий, мне случалось разражаться рыданьями при виде смятого тростника. Синьор Уголини был уверен, что я увлекся рукоблудием, что было, по его мнению, смертельным грехом, ибо вследствие него мозг вытекает через мочеиспускательный канал. Это было не совсем так, я прекрасно устроил свои дела в этом смысле с некоей Глашкой, что не принесло мне никаких осложнений, кроме нескольких насекомых.
В середине сентября мы вернулись в Санкт-Петербург; отец и Терезина уже неделю были дома.
Я заметил, что моя подруга изменилась, стала нетерпеливой и эксцентричной. Трудно было найти в Санкт-Петербурге более бестолковый дом, где царил бы такой капризный дух; в заботе, я бы сказал — в усердии, с которым Терезина старалась поставить все с ног на голову, угадывалась потребность в неведомых мне потрясениях.
Читать дальше