— Ясно дело, не купишь. И ты что, взял бы?
— Если, — говорит Виталик, — условия благоприятные, никто не видит, мог бы и взять. Все равно — не я, так кто другой возьмет.
Понурился Вася:
— Значит, правильно Игнатий Корнеич их в сейф прячет. Стало быть, имеет право в каждом пассажире вора видеть.
Впрочем — к сюжету. Как могли бы развиваться события с Васей и его вожделенным миллионом? Автор еще не придумал, каким образом Вася вступит во владение богатством, и до поры оставляет за читателем право выбрать этот способ самостоятельно — при условии законности последнего.
Нечаянной радостью Вася делится с другом Петей. Они строят планы. Тут же где-то мельтешит общая знакомая друзей Маша, с которой их связывают запутанные по форме, но весьма прозрачные по содержанию отношения. Виталик представлял себе роскошную обстановку тройственной встречи с целью обсуждения перспектив, которые открывались перед ними после обретения сокровища. Для начала они идут на Центральный рынок, где — а надо сказать, что Вася был большой знаток и ценитель всяческих искусств и даже посещение рынка связывалось для него с клубком ассоциаций фламандско-раблезианского толка, — производят многостраничную закупку. С пахучими желтоватыми корзинами, купленными тут же у входа, они степенно плывут по узкому проливу между мясным и цветочным рядами, и Вася тычет аккуратным пальцем во влажный телячий оковалок и говорит: «Это нам нужно?» — а потом упоительно обсуждают рецепты кушаний и оформляют стол.
И надо такому случиться, что через день-два Вася звонит Пете и врезается в разговор друга с Машей, который невольно подслушивает. Идет кошмарный текст — план отъема у Васи капитала с намеком на печальную неизбежность его, Васи, убийства.
Следуют мучительные раздумья, разочарования — друг детства, любимая, то-се. Что делать? И он бросает дом, работу и бежит — прочь, прочь, — объятый отчаянием, но и обремененный деньгами. Начинаются скитания героя. Города, села, они же веси, и эти… поселки городского типа. Вот Вася в Ленинграде…
Лениво бродит он по залам главного музея, рассеянным оком скользя по расставленным там-сям древностям, когда голос одной из гидесс привлек его слух необычной для экскурсовода Государственного Эрмитажа интонацией — в ней, интонации, была сокрыта, не слишком, правда, старательно, ирония над предметом ее поучительного рассказа (им был надутый позолоченный павлин из часов Павильонного зала) и над нею самой, поставленной в необходимость давать незнакомым и нередко малосимпатичным ей людям пояснения к вещам и событиям, связанным с ее духовным миром узами сложных, глубоких отношений, в которых она и сама разбиралась неохотно и часто с большим трудом. Оглянувшись на голос, Василий увидел молодую женщину не слишком привлекательной, но уж и не отталкивающей наружности, в которой (наружности) особенно выделялись длинная белая шея и тонкогубый рот и которая (женщина) не без грации, даваемой сочетанием профессионального умения и природного изящества, гнала перед собою по блестящим навощенным лугам табун посетителей, не давая им щипать корм где попало, но уверенно направляя их к шедеврам, предусмотренным экскурсионным планом. Взгляды их встретились и некоторое время ощупывали друг друга, проверяя добротность излучателя, потом свились, переплелись, устремились вверх к хрустальным листочкам люстры, упали к шахматно-медальонному пастбищу, обежали по периметру барочный зал, густо нафаршированный продукцией гениев, распались с тихим звоном — и погасли.
Когда женщина распустила экскурсантов, Вася подошел к ней и скромно, почти робко, предложил леденцов, которые она приняла в узкую ладошку и принялась грызть с необыкновенным проворством…
Уже потом, совсем в другом городе — то ли в Киеве, то ли в горбатом Тифлисе, — по нечаянному созвучию фигур, ее и промелькнувшей туземки, он вспомнил, как она искала куда-то запропастившуюся серьгу, страшно дорогую, крупная брильянтовая капля в обруче белого золота, они торопились в театр, а серьга не находилась, как сквозь землю… Губы еще больше кривились, но ему не было жалко этой, с долгой шеей, змеистыми губами и влажными серо-зелеными глазами. А вот старую тетку с белыми космочками он жалел. Когда Вася — редко очень — приходил в ее привилегированную богадельню, где старухи жили по две, а то, если пенсии хватало, как у его тетки, и по одной в комнате, телевизор, холодильник «Морозко» и мочой почти не пахнет, она рассказывала о тамошних новостях, кто с кем, кто к кому ходит, и про балерину непременно, которая блистала лет сорок назад, еще в сороковые, а потом ушибла позвоночник и вот здесь, а ведь ей и семидесяти нет, и кто умер за последние дни — Васечка, когда ты у меня был в последний раз? — и кого взяли на одиннадцатый этаж, умирать. И совала ему сахар, у меня остается, мне нельзя так много сахару, а ведь дают, не выбрасывать же. И вафли давала, завернутые в несвежую газетную страницу, — выходя, он брезгливо кидал их в урну у ворот. А в тот раз тетка была невменяемой — не рассказывала о новостях, не говорила о политике. Беда, беда, сережка пропала. Она вся в этом горе — двигает чашки, встряхивает платочки и тряпочки, ощупыват себя, халатик, чулки, шарит по углам веником, становится на колени, задыхаясь лезет под низкую узкую кровать, запускает руку в сапог под вешалкой, второй еще на ней, не успела снять. Утром, помню, была. Гуляла — я шляпку надевала, в зеркало смотрела — была, вот пришла, шляпку сняла, сюда положила, пошла к телефону… Встрепенулась — кинулась к телефону. Нет, нету, ты присядь, Васечка, как там дома, как мама… Могла зацепить, когда шляпу снимала… Пальцы снуют, глаза отрешенные, и опять — к венику. Нет, конечно, ничего страшного, черт с ней, они дешевые, тридцать два рубля. И — двигать чашки и трясти платок…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу