И улыбался Парень: от ить черт этот Бармалей! Ведь еще час так простоит — и хоть бы хрен ему! И хорошо, гордо ему было и за Бармалея, и за себя, чуял нутром он вековую правду дров, которые со злобным упрямством не горят, а только, шипя, шают, и этой будто с одушевленной силой проколевающей на ночном морозе дороги, и всей этой грозно-белой дали, которая может измочалить, угробить, а может, если ты не дурень, также волшебно вынести за полста верст с горой пропахшего выхлопом мяса, чуял неистребимый запах выхлопа, пропитавший зимнюю енисейскую жизнь, и эти на века проколевшие слова, все и всех вокруг так накрепко перевязавшие.
С глубоко запрятанным лукавым восторгом смотрел Парень и на Пашку, и на Бармалея, наслаждаясь диковинной, заповедной неповторимостью каждого, качал головой: «Ну черти! Ну чунгаторы!»
Улица, как взлетная полоса, обрывалась над Енисеем, оловянным, будто расплавленным встречным солнцем, крупно и полого взбитым севером. «От его катат дак катат, — материными словами подумал Парень и добавил уже про самолов: — И хрен на него, пускай стоит». Все равно не поедешь — вал, и, значит, правильно загулял. Приставив к бровям козырек ладони, он долго глядел на медленно ползущие валы, на идущую снизу пустую самоходку с голой ватерлинией и задранным, как у казанки, носом, и в тронутых хмелем глазах все казалось необыкновенно выпуклым, осязаемым, родным и наконец-то имевшим то значение, какое заслуживало.
Яйца Парень положил в недавно им откопанную маленькую погребку во дворе, квадратную ямку в мерзлоте, где все, будь то масло ли, яйца, за минуту набирало мощный нутряной холод, легко, мимоходом отданный студеной землей. Заглянул к матери и тут же быстро, не расслабляясь и не вступая в переговоры, ушел к себе и в ожидании Женьки пропустил несколько стопок. Сам с собой разговаривая, налил, нацепил на вилку кусок холодной жареной стерлядки с прослойками желтого жира и положил на край тарелки. Поднял рюмку, кивнул себе и выпил, не уронив ни капли, чуть придержав во рту круглый, скрипучий, как моченое яблоко, глоток какого-то очень верного размера, тут же отправил дальше, прислушавшись, сжал губы, остеклил чуть покрасневшие глаза и потом, будто в который раз дивясь, мотнул головой, отрывисто разняв губы, сказал: «Хороша!» — и не спеша закусил сначала хлебцем, потом стерлядкой и медленно положил на край тарелки пустую вилку, а на газетку — стерляжью серую шкурку с костяным ромбиком плаща.
Едва он собрался закурить, как во дворе послышалось шевеленье, стук, и он сначала обрадовался — Женька, а потом по тяжести этого шевеления с досадой понял: старая прется. Как знает, что Женька на подходе. (Этого неотвратимого, словно атмосферный фронт, Женьку мать не выносила: «Парень только угомонился, а тут Женька… Ну а теперь — все, черт его удёрзыт!» Женькины старики, правда, то же самое говорили про Парня. Бывало, Женька, прознав, что Парень загулял, вдруг решал «принести теще тугунков», напряженно высиживал с ней пять минут, деловито прощался и нырял в ходящую ходуном баню.) Мать, кряхтя, глухо стуча костылем, взобралась на крыльцо, открыла дверь. Парень хотел убрать бутылку, но махнул рукой и с раздражением спросил: «Мама, ну что еще?» — «На самоходке спагетья продают и сахар, пошел бы, может, на рыбу поменял». — «Ладно, ладно, схожу». Он закурил, отвернулся, уставился в сторону. Мать еще постояла, повздыхала, поколыхалась и поползла назад.
«Чтоб этот Прокоша пропоролся…» — говорила она уже на улице. Пенсия вся ушла на муку, деньги за проданную рыбу Парень пропил. «Прокофьев» стоял на якоре метрах в трехстах от берега, у него под бортом качались несколько обшарпанных лодок. Парень, стоя за штурвалом, подлетел, швырнул матросу веревку. Держась за прыгающий привальный брус, поднял, еле дотянувшись, раскрашенной бабе с камбуза ведро соленой осетрины и литровую банку икры, крикнув: «Эй, бичевка! Крышку верни, старушка съест меня!» Вот он уже на палубе, пересчитывает деньги: «Ну чё у тебя есть? Бухало есть?» — «Фу, как от тебя водярой прет, прямо кошмар! — говорит, лыбясь, баба. — Все есть: и колбаса, и пиво, и водка!» Парень рванулся в буфет, пробормотав: «Падла, так крышку и не вернула». Навстречу с тяжелой котомкой бежали рваные, воняющие брагой Страдиварий с братом Петькой. «Чё, орлановцы, все пиво унесли?» — рыкнул Парень, а Страдиварий крикнул: «Его мор-рэ там!» Буфетчица куда-то отошла, пароход уже дал гудок, выбрал якорь и, набирая ход и дрожа, шелестел водой. Лодка, задрав нос, косо тащилась, натянув веревку, капитан который раз рявкал по радио: «Кому говорю, убирай лодку!» — а Парень, обдавая пассажиров бензином, носился в сапогах по ковровым коридорам, мимо зеркал, лака и дерева, и, найдя все-таки буфетчицу, взял почти на все деньги водки и пива, а для оправдания перед матерью колбасы и шоколадок.
Читать дальше