Готовить в такую жару не станешь, и мы ели авокадо, папайю и овечий сыр. На улицах зажглись огни, холодно прорисовался розовый неон; она, склонившись к зеркалу, красилась перед выходом в бар. Все это уже как-то забылось, кроме ее лаковых глаз. А вот она ступает с тротуара в туфлях на каблуках-шпильках, и какие-то сопляки в проехавшем «шевроле» ухмыляются.
Иногда она возвращалась из бара уже на рассвете. Была, значит, с фраером: говорит, что идет на это только тогда, когда в руки такие деньги плывут, что грех отказаться. Вернется, бывало, домой с бутылкой бренди, сразу в постель, берем колоду карт и злобно режемся в покер, пока на пол не лягут квадраты солнца. В конце концов карты убраны в коробку, брошены в угол, задернуты шторы, и мы лежим, просто лежим, и все тут, пока снова не сможем разговаривать. Ее лицо на белизне постели, ее лицо у окна: она стоит, и в пробивающемся из-за занавеси свете ее черты смазаны, как на выцветшем фото. Ничего, перемелется, иди ко мне.
КОЗЛИК
Я уже говорил, у меня была другая танцовщица. Блондинка, с восточного побережья, по-моему, откуда-то с севера. На вид она была из тех, кто не переусердствует, зато внутри у нее будто уголек горел. В конце концов в Панаму отвалила с каким-то пролазой мексиканцем. А и так было ясно, что она перекати-поле, будет бегать, пока ноги не сотрет по колено, но уж, когда порох иссякнет, вмиг всеми корнями в землю ввинтится. Мужчинам нравились ее белые патлы, светлые глаза, а она еще такие туфельки надевала, вроде как хрустальные. Лицо растерянное — видно, дамочка изрядно помыкалась, а зачем — и сама не поймет. Я знал, что ей тридцать пять, но на работу все-таки принял. С блондинками здесь туговато.
В тот первый вечер я выставил их на сцену вместе, и они такую карусель завели — весь бар ходуном ходил, тем более что та, которая поменьше, со своими подростковыми грудками, так вертела бедрами — с ходу чувствовалось: они у нее в работе еще с тех пор, как она сучить ножками начала. Эти приграничные девки — им только начни с каким-нибудь паханом из переулка; по городу не пройдешь: кругом всяким женским бельишком так и намусорено. Двигалась она с решительным лицом, вся зажатая, и высокая блондинка рядом с ней смотрелась будто на журнальной обложке — никому из здешних не по зубам. Тут какая-то возня пошла, и словно паленой резиной запахло. Стаканы падают, а позади, где карточный стол, и вовсе передрались к чертовой матери. Я баб со сцены вон, включил свет и всем велел очистить помещение. Остались: я (хожу, стекла подбираю), девчонки (болтают, облокотившись о стойку) да те двое парней за угловым столиком — спокойненько так по стаканам разливают, как ни в чем не бывало. Девчонки уже одетые, блондинка прилаживает на себе ожерелье и говорит тихим голосом. Глазами в губы испанки так и впилась, а голос вкрадчивый: «Эх, милочка, ну неужто ты рассчитываешь долго протанцевать с этой твоей кривенькой спинкой и гуляй-ногой — черт, помоги-ка мне застегнуть эту штуку… нет, вот тут… Дай-ка надену, а ты, может, хоть зубами ее подзажмешь». Наклонилась к испанке пониже, губы чуть приоткрыты, будто что-то еще недосказано, стакан в руке наклонился, и пиво течет им обеим на чулки. А которая поменьше, с черными волосами до пояса, оцепенела вся, вскинутые руки на полдороге застыли, и только повторяет раз за разом: «Не могу… Никак не могу…»
После этого они у меня по очереди работали, через день, а спустя неделю блондинка от нас ушла. В те вечера, когда работала испанка, приходил и ее ковбой со своим приятелем — сядут в уголке, за карты примутся или какими-то бланками для скачек шебаршат. Было это, чтобы не соврать, лет десять назад. Пару раз неплохие чаевые мне от них перепали, а потом уж теперешняя моя жизнь пошла: оттуда-то я рванул ведь, в один вечер Все это дело похерил, и пусть только попробует мне кто-нибудь сказать, будто я ничего не достиг.
БЛОНДИНКА
Рита. За плечами у нее была панель, гостиницы, пропахшие мочой и вчерашней похотью коридоры. Мы с ней, бывало, кое в чем помогали друг дружке, фраерами обменивались: стоишь, скажем, у ее двери, свет такой синеватый, в руке коньяк, халат распахнут. Спросишь ее тихонько: «Как насчет выпить за веселых нищих?» Стакан к губам, и она мне уже отпирает…
Она делала вид, будто мы с ней вообще не знались, но нет, жаркими ночами она от меня рассказов понаслушалась. Ну, например, про времена, когда мне тоже было семнадцать, как ей. Меня тогда звали Джинет Хэтчер — в те серые годы в штате Мэн. Но эта Джинет Хэтчер как родилась в штате Мэн, так и умерла там — можно сказать, до сих пор там умирает. Имя я взяла себе то, которым наделил меня первый же шофер грузовика: он звал меня Куклой, так с тех пор эта кличка ко мне и прилипла. Я ушла от мужа, которого видела только в темноте — сперва когда траулеры придут, потом перед тем, как они уйдут в море, — был он вечно простужен, а руки всегда в рыбьей слизи. Бросила его, как только родился ребенок, решила: лучшее, что он о матери может услышать, — это что она ушла. Было ведь и там кое-что, кроме серой сырости, кроме тяжкого прибоя. Мои дядья и двоюродные братья всегда, сколько я помню, промышляли омаров. Папа тоже, но он умер, когда я была еще так мала, что для меня он только волосатая грудь да смоляной запах каната. Мама говорила, что он погиб из-за омаров, и она их уничтожала сотнями. Звякающий скрежет их клешней о стенки закипающей кастрюли был для меня женским звуком — металлический такой скрежет, круглый, как кольцо.
Читать дальше