Не зря говорится именно о русском читателе и, значит, о русском писателе (поэте). Россия, говорит Гоголь, «сильнее слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближение иного Царствия». А сбывается в ней, в общем, то же, что со всем человечеством, с тою лишь разницей, что человечество в большинстве своем живет так, будто ничего не случилось, а Россия еще не совсем забыла, что — случилось. Все мы платим за жизнь дорогую цену, только Россия «сильнее слышит» это, и ее поэзия тоже. Поэтому высокой ценой оплачиваются те «самые формулы мыслей и чувств», которые, по Островскому, дает нам Пушкин: формулы наших мыслей и наших чувств, только возведенные, как говорили когда-то, в перл создания. «Нам музы дорого таланты продают!» — сказал Батюшков о поэтах. И в эту цену, сверх общей, входит у Пушкина, как я писал когда-то, нечто вроде муки царя Мидаса, от прикосновения которого и хлеб и вода обращались в золото; а Пушкин был человек как и мы. Мы же думаем, что имеем дело с готовым золотом, наслаждаемся готовым божественным благоуханием. Кому-то из специалистов по поэзии и ее целям под силу обонять его, не задаваясь вопросом, «какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоухание» (Гоголь); мне — нет. Вот друзья Иова говорили «дистанционно», «гораздо спокойнее», без особой «взвинченности».
Может быть, Пушкин — и «рай», хотя бы по нашим земным понятиям; наверное, так. Но должны же мы отдавать себе отчет — как и какими трудами, какою «силою берется» (Мф. 11: 12) рай; это же всех нас касается. Ведь не ради Александра Македонского с его пернатым шлемом совершается, в конце концов, история.
Розанов признавался, что он Пушкина ел. И прекрасно, и на здоровье. Но Розанов, думаю, понимал, что — да простит мне Бог продолжение розановского сравнения Пушкина с раем — только малый ребенок охотно глотает Причастие лишь потому, что вкусно.
Одно из самых больших достижений С. Бочарова не только в статье «Холод, стыд и свобода», но, может быть, во всей его книге — то, как он показал в Макаре Девушкине пример экзистенциального переживания онтологии мира и человека; это ведь и есть квинтэссенция и метода и пафоса великой русской классики. О таком переживании и говорит Гоголь в приведенных выше словах о «русском читателе». Эти слова цитируются С. Бочаровым как раз в связи с героем «Бедных людей», которому Достоевский «доверил» свой «взгляд на путь литературы» — доверил как «примитивному читателю, но которого можно также назвать экзистенциальным читателем, такому читателю, который видит себя героем читаемых произведений, узнает себя в них и откликается… всем своим человеческим существом».
Я готов применить к себе как исследователю Пушкина такое определение. Добавив, впрочем, что подобный читатель, как пишет дальше автор, делает («сообща» с «гениальным читателем» Достоевским) «свое великое дело прочтения метатекста литературы и построения ее драматического сюжета».
То есть — «примитивный читатель», он же «экзистенциальный читатель», делает дело филологии — как такой науки, которая самоназвалась любовью к Логосу. А такое дело есть, на русской почве, дело христианское — и в наше время отчаянно необходимое. Это стало мне видно с помощью С. Бочарова.
Тут и вспомнилось «коромысло» из рассуждения С. Бочарова о «Карамазовых» (см. статью «Праздник жизни и путь жизни» в книге «Сюжеты русской литературы») с его, коромысла, двумя плечами; хромает аналогия, но все же… Несмотря ни на что, хотелось бы думать, что в конечном счете мы с Сергеем Бочаровым делаем одно дело — с «двух концов»; однако коромысло — длинное… Следить за равновесием, конечно, нужно — чтобы не занесло. Только под руку бы не толкать.
Сергей Боровиков
В русском жанре-18
Веселые все же люди были передвижники: «Привал арестантов», «Проводы покойника», «Утопленница», «Неутешное горе», «Больной музыкант», «Последняя весна», «Осужденный», «Узник», «Без кормильца», «Возвращение с похорон», «Заключенный», «Арест пропагандиста», «Утро стрелецкой казни», «Панихида», «У больного товарища», «Раненый рабочий», «В коридоре окружного суда», «Смерть переселенца», «Больной художник», «Умирающая», «Порка», «Жертва фанатизма», «У больного учителя».
Первую книгу мемуаров Шаляпина «Страницы из моей жизни» писал Горький (они потом уже в эмиграции с гонорарами разобраться не могли), вторую же — «Маска и душа» — он сам, и насколько же она богаче, ярче, самобытнее первой. Не потому, что Шаляпин был как литератор талантливее, а потому, что Горький, исполняя роль не то записывателя, не то сочинителя, смешивал себя и автора, к тому же навязывая Ф. И. собственный тогдашний «прогрессизм».
Читать дальше