При отходе франки взорвали на берегу боеприпасы, отчего с мощным ревом взметнулся огромный гриб красного облака — неслыханный грохот, невиданное пламя.
Расскажу об одном печальном эпизоде, который меня поразил. У коновязи на берегу мы увидели брошенных франками лошадей и мулов — откормленных, вычищенных и ухоженных, с красивыми клеймами. Не имея возможности забрать с собой, франки пожертвовали любимой скотиной, чтобы не досталась нам: заботливо всех покормили, вычистили, а потом перерезали глотки или пристрелили. Однако некоторые солдаты приказ не выполнили — в кустах мы находили спрятанных осликов с большими котомками сена. И такое на войне случается — слабый огонек в беспросветном зле.
Что хорошо, на складах франков осталось очень много провизии. Смяв караульных, мы нахватали липких стеклянных банок с невероятно сладкими фруктами, которыми я обожрался так, что поплыла голова и заныли зубы. Остались горы муки, много хорошей материи и одежды. Солдаты, прежде ходившие в лохмотьях, теперь щеголяли в новых штанах, сметанных из франкских флагов, напялили австралийские шляпы и нарезали ремней из краг, отчего выглядели весьма живописно и причудливо. Офицеры ворчали из-за нашего невоенного вида, но прекрасно понимали, что выбора нет, поскольку мы в жизни не получали сменной формы. Моего нового командира убило, когда он открыл котел парового движка — оказалось, это начиненная мелинитом ловушка.
С уходом франков я словно чего-то лишился, ведь долгое время они были сутью моей жизни и страданий. Я убил очень много солдат (как снайпер, я обычно стрелял в голову, даже издали), а франки убили многих моих товарищей и лучшего друга Фикрета. Вначале были ненависть и безжалостные убийства, а потом франки и мы немного узнали и, наверное, полюбили друг друга, как бы странно это ни звучало. Я открыл, что неверные вовсе не обязательно дьяволы, хотя мог бы понять это раньше, ведь я вырос в городе, где полно всяких неверных, только не франков. До сих пор я с улыбкой вспоминаю, как франкские солдаты бросали нам банки с тушенкой, а мы набивали их камешками и кидали обратно с посланием «Будем скучать, когда вы уберетесь. Увидимся в Суэце», как делали черепахам маленькие прорези в панцирях, всовывали свернутые записки и подталкивали к окопам противника, как с обеих сторон палили для развлечения в мышь или крысу, появившуюся на ничейной земле, и возобновляли перестрелку, лишь угробив тварь.
С полуострова многих солдат перебросили на другие фронты, а я остался в гарнизоне. Почти два года мы подчищали все, оставленное франками.
Едва выдавалась свободная минута, я искал место, где похоронили Фикрета, но найти не мог. Земля быстро ожила, и вскоре даже самые знакомые места стали неузнаваемыми. Наши могилы не отмечались, как у франков, а убитых часто сваливали в ямы или зарывали в траншеях. Мы не франки, от трупов не избавлялись, и я почти всегда жил и воевал среди мертвецов. Ничего, притерпелись. Пленных франков, когда их вели по нашим траншеям, охватывал ужас, и мы принимали это за слабость.
Солдаты верили, что похороненного без белого савана в рай не допустят. Если так, много же призраков бродит у Чанаккале. Я привык, что повсюду в причудливых позах съежились не погребенные разлагающиеся трупы в клочьях обмундирования, под весенними дождями ржавеют винтовки со штыками, а в смолистых соснах поют на солнце желтые птички, будто ничего не произошло. Глядя на тела франкских солдат, я часто думал, кого из них убила моя снайперская пуля, и высматривал мертвецов с простреленной головой. Я потерял счет своим убитым, надоело считать, но две-три сотни наберется.
Я расстроился, что меня оставили в гарнизоне. Хотелось воевать дальше. Я любил возбуждение боя, когда душа словно покидает тело и наблюдает за происходящим, любил бег крови по жилам, пьянящую радость криков «Алла! Алла!», когда вслед за знаменем мы разом переваливаемся через бруствер и бросаемся на подвиг мученичества. Лишь много позже я задумался о совершенных мною убийствах. Меня еще ждали войны и сражения, но тогда я этого не знал, и вкус жизни будто приелся. Я думал: «Как же я смогу вернуться домой, жениться, завести детей и жить-поживать? Что ж теперь, делать горшки и выращивать баклажаны, словно никогда и не был на войне?» Без франков мне стало одиноко. Я понуро ходил в наряды, караулы и на занятия. Ночное небо казалось неправильным без осветительных и сигнальных ракет, висевших над ничейной землей, отчего мир представал идеально черно-белым, без вспышек разорвавшихся снарядов и залпов гаубиц, без ярких искр и искорок от пуль, рикошетивших о камни. Воздух был неправильным без вони пороха, дерьма, мочи, пота и гнили, без жужжания пуль, свиста и грохота артобстрела, без мяуканья фугасных осколков и хрюканья шестидесятифунтовых снарядов, без кашля аэропланов, без криков и воплей раненых, без смеха и песен из франкских траншей. Слов этих песен я не понимал, но чудные отрывистые мелодии помню до сих пор. Плечо тосковало по солидному, не сходящему синяку от отдачи «маузера», а указательный палец мечтал обнять спусковой крючок. Не хватало султанчиков пыли, скачущих после разрыва снаряда. Странно, что больше не нужно сидеть на деревьях и ползать по камням, обвязавшись сучками и ветками. Неправильно, что больше нет здесь Мустафы Кемаля, у кого с каждым днем прибавляется худобы, хрипоты, бледности, огня в глазах и отваги, Кемаля, который в темноте пробирается вдоль брустверов траншей, чтобы ободрить нас перед атакой и шепнуть: «За мной, но не атаковать, пока не вскину саблю», Кемаля, кто всегда оказывается в самом пекле и чудом появляется с войсками в нужном месте в нужное время, неуязвимого Кемаля, кого лишь раз ударил осколок шрапнели и попал в часы.
Читать дальше