— Голос что-то твой не узнаю. Это Олег. В субботу концерт памяти Китайцева в Лужниках в Москве. Мне надо точно знать, в каком виде ты будешь играть: в акустике или электричестве?
— Ты знаешь, Олег, я не буду играть.
— Ты что, умом болен? Придёт тысяч 50–70 народа, телевидение пустит его по первой программе, киношники будут об этом концерте снимать фильм. Реклама на весь мир! А ты заслуженный рокер Страны Советов, а всё как будто ни при чём. Кончай гнать, давай состав быстро и сколько вещей будешь делать?
— Я тебе перезвоню через тридцать минут.
Пересохшее горло рвали спазмы. Надо было выпить чая. И вот уже чайник шуршит свежекипячёным паром. И Волков стал искать заварку. Но та как сквозь землю провалилась. «А что, может быть, действительно сыграть? Последний раз — и потом всё к чёрту. Отыграть так же круто, как на Камчатке, чтобы у 70 тысяч ослов крыша поехала и встала на плечах ребром».
Безрезультатно хлопая дверцей настенного шкафчика уже в третий раз, он, наконец, взбесился и в сердцах треснул по нему, ни в чём не повинному, кулаком левой руки, держа в вытянутой правой под струёй воды из крана заварной чайничек. Что-то блеснуло перед ним в воздухе, словно серебряная рыбка с красными глазами в мутной тишине аквариума, и как будто искривившаяся струя горячей воды из-под крана плеснула по нежной коже локтевого сгибай железно грянулась в сверкающую операционной белизной чашу раковины. Изумлённо перебегая глазами с рдяного бутона, расцветавшего между плечом и предплечьем, на огненно-малиновый, давным-давно позабытый «Викторинокс», празднично посверкивающий ладным своим тельцем возле чайника, Волков оцепенел, пока только что белоснежная раковина не превратилась в подобие розового импортного унитаза.
Он вскрикнул, выругался и смял бутон пальцами неповреждённой руки. Кровь продолжала весело струиться и между пальцами. Он кинулся было к телефону, потом в коридор к выходной двери. Около неё замер, постоял немного и вернулся вновь на кухню. Придвинул белый, как в операционной, кухонный табурет поближе к раковине, сел на него, выбросил из раковины порозовевший чайник и, опустив бутон внутрь раковины прямо под струю, другой рукой подкрутил кран холодной воды, чтобы было ни горячо, ни холодно, а как раз.
И он сидел и вспоминал смутно, как из другой инкарнации, такую же розовую раковину, когда сержант Рыбаков разбил ему, а может, не ему… Позвольте! Какой, к чёрту, Рыбаков, этого же не было или было не с ним. Ну, хорошо, пусть с ним, что дальше… когда сержант Рыбаков разбил ему нос в первый раз.
Потом весь бесконечный жаркий день, пока их батальон отсыпался за славную трудовую ночь, он чистил и драил «толчки» в туалете, до блеска тёр маленькой щёткой пол казармы.
А ночью их снова погнали в оцепление, и вновь горбоносые люди, женщины, старики, дети стыдили их и рвались куда-то. Одна молодая шустрая девчушка плюнула Рыбакову в лицо, и он уложил её ударом приклада по голове, а потом дал по зубам Волкову, который стоял рядом с ней и не бил людей автоматом, а только интеллигентно отталкивал их. И снова вся казарма храпела, охала, материлась во сне, благоухала портянками, кирзой и плохо переваренной перловкой, а Волков драил пол и «толчки» и зажимал над раковиной разбитый нос. Если бы в автоматах у них тогда были не холостые, а боевые патроны!
На третью ночь было всё то же самое: кричащие, протестующие люди, Рыбаков, ткнувший его автоматом в спину так, что спина после этого ныла месяц. И Волков, неделю назад сочинивший красивую пацифистскую балладу, вдруг как будто полетел в бездну с безнадёжно перепутавшимися стропами парашюта. Но вместо того, чтобы повернуться назад и шарахнуть прикладом по морде ненавистного Рыбакова, он сделал то же самое не поворачиваясь. И кто-то отступил перед ним. Потом упал. Но это, конечно, сделал не Волков, а кто-то другой, позади него. Ведь он ничего этого не хотел и вообще всё забыл. И это не его сержант Рыбаков похлопывал по плечу, а он, вернее — тот за его спиной, не вытирая плевка, полученного от горбоносой женщины с горящими от ненависти глазами, ударил прикладом прямо по глазам. И снова всё было хорошо, и Рыбаков больше не бил его ни в спину, ни по лицу, а казарму и «толчки» скребли уже другие салаги.
Всего в оцеплении они стояли неделю, и больше их часть никогда не посылали на подобные дела, так как они были обыкновенной пехотой. И Волков смял в тугой комок воспоминания той ночи и затолкал их так далеко, что теперь сам не мог понять, приснилась эта ночь ему или действительно была, скорее всего, приснилась.
Читать дальше