Ну так оно не про «то», возразят мне. Оно про трагедию неразделенной любви. Может быть. Вот и стихи Пурина — про трагедию неразделенной любви человека к миру, к жизни, к слепящей ее телесной прелести и полноте. Эрот ведь не просто шаловливый гудоновский мальчик с крылышками, он — одна из четырех космогонических первостихий. Протогон-Фанет-Фаэтон орфиков. То есть перворожденный, явленный и сияющий. Вот от этого-то сияния муза Алексея Пурина и не может отвести глаз:
Так, смотри, в сардониксе камея
реет, плат сминая и покров
совлекая, — мнимая алмея,
лжеменада пляшущих миров,
голубятня идолов, — имея —
обладая, город Птолемея
расцветает — роза всех ветров.
Множество, своим центростремленьем
в триединый свитое завой,
терниями слитый с нашим тленьем,
не как те, бессмертные, — живой…
оже, что мне делать с умиленьем,
с этим жарким крестиком оленьим
меж ключиц, с платановой листвой?..
Все стихи Алексея Пурина, в сущности, об одном — о полыхании страсти, о загадке великого соблазна жизни и ее же великой тщете. Подобно Винкельману (Пигмалиону наоборот [97] Так определил его сам автор в стихотворении «Винкельман».
), поэт заворожен красотой чужого творения, на наших глазах мертвеющей красотой юной плоти. Он не отказывается понимать смысл гибельности, смертности всего того, чему было предназначено родиться, дышать, желать: «в громе мраморной сплошной каменоломни, / в мастерской, где все, что лепят, то и бьют».
И эта бессмысленность жизни, ее смертная уязвимость [98] В стихотворении «Елагин остров» читаем: …Тщетна эта силища, что владеет школьниками рослыми и девицами из педучилища…
, с неизбежностью пробуждает в душе любующегося особую острую жалость, стремление сохранить, присвоить, защитить, удержать. Стремление, надо сказать, чисто эротическое, потому что полнота бытия здесь неотделима от полноты обладания.
Дух желает «овладеть» трепещущей, страдающей, прекрасной плотью, чтобы тем самым спасти ее, — вот ведь в чем подоплека полноценного эстетического переживания. Вот почему искусство всегда больно страстью, словотворчество напоминает любовь:
Ах, иметь, иметь эти мед и медь —
обладать ими, овладевать
и владеть!.. Похожа любовь, заметь,
на диктант — смятенье куда девать?
Гнать — держать, обидеть — терпеть, смотреть…
В паутину смертную звать…
Еще Шекспир уповал на то, что «светлый облик милый / Спасут, быть может, черные чернила!..». Современный поэт сомневается: «А бумага — она смоляной пушок, / жар касаний, запах кудрей / сберегает разве?» Не в удвоении и мнимом бессмертии дело. Отдаваясь поэтической страсти, Плоть мира рождает Слова — и язык тогда становится своеобразным Элизием, в который попадают тени прекрасных тел и предметов. Не случайно в стихотворении «Выглянешь в окно — лишь белое, льняное…» Пурин признается: «…Слово / так люблю, что колет под ребро!»
Бог, как известно, Бог живых, а не мертвых. У него все живы. Точно так же живы в настоящих стихах все Слова, все Имена, все Названия. А уж до слов, названий и имен, до культурных аллюзий [99] Кстати, сегодняшним читателем практически утраченных — и это еще одна тема книги Пурина, точнее, сквозная, трагическая тема всех его поэтических и прозаических книг. Напомню, что один из сборников эссе питерского поэта называется «Утраченные аллюзии».
Пурин охотник великий. Его тексты пестрят отсылками к самым различным историческим событиям, к философским и религиозным доктринам, к художественным феноменам, к чужим литературным штудиям.
В качестве примера можно было бы приводить любое стихотворение из «новых». Приглядимся к первому попавшемуся:
Морозный Рыбинск не разбудит
Евтерпу в кварцевом гробу —
и только даром горло студит
Архангельск, дующий в трубу.
У чукчей нет Анакреона,
зырянам хватит и Айги.
Но кто метрического звона
придаст стенаниям пурги?
Кто наш, хмельной от шири водной
и хищный от смешенья рас,
российский мрак порфирородный
вольет в магический алмаз?
Напрасно ль северные реки
прекрасней всех паросских роз?..
Но вот путем из грязи в греки
скользит полозьями обоз.
Он «Рифмотворныя Псалтыри»
тоской нагружен и треской.
И раздвигает тьму все шире
заря — багряною рукой.
Кого здесь только и в каких соотношениях мы не обнаружим — от Симеона Полоцкого (автора «Рифмотворныя Псалтыри») до постмодерниста и заумника Геннадия Айги. Конечно, надо сразу узнавать и угадывать. Так заря, раздвигающая тьму «багряною рукой», — из того самого поэта, который в январе 1731 года явился в Москву с обозом мороженой рыбы. «Рыбий» след задается здесь с самого начала «морозным Рыбинском», тщетно пытающимся разбудить покоящуюся в кварцевом (двойник хрустального?) гробу Спящую красавицу — Евтерпу, музу лирической поэзии. Исторически более близкий Архангельск упомянут попутно. В целом же стихотворение посвящено Ломоносову, а точнее — судьбе русской поэзии. Поэтому во второй строфе и встречается трансформированная цитата из Фета [100] Из стихотворения, обращенного к Тютчеву, — «Вот наш патент на благородство…».
.
Читать дальше