Вспыхивала утренним светом стена безымянного здания в Стокгольме, как мгновенный опыт остроты и точности памяти, обозначающий бездонность времени, печаль ушедшего мгновения, ослепительную полноту проживания, запечатленную этим мгновением, всегда наготове возникнуть в памяти солнечно-холодным нордическим столпом.
И Орману хотелось осветить, как освятить, набегающие дни жизни этими местами, концентрирующими духовные силы, в которых душа плыла, как латунная лодка луны в синеве ночного пространства.
Но в завязи и корне души, словно бы народившаяся с ним на этот свет, вставала дорога из Саронской долины в горы Иудеи – к Иерусалиму – главной артерией, питающей организм Земли Обетованной.
Из любой точки этой Земли, даже самых ее скрученных и скученных переулков, виден был простор и провалы в синеву бескрайней обители Бога, и тайно ощутимая тяга с высот словно бы очищала человеческие лица от всего земного и углубляла взгляд, обращенный в себя.
Так все, впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое.
И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.
Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.
Можно ли представить себе замечтавшееся пространство, которое внезапно и врасплох человек захватывает метафорой или воспоминанием, разворачивающимся во времени.
И только в поэзии, слове, метафоре можно пройти над бездной.
Велика и чудна безъязыкость у вод
Отрада пишущего в том, что он знает: всегда впритирку к нему – мир покоя и гармонии, слов и любви. Мир этот всегда распахнут, но вход туда намного уже игольного ушка, и это рождает чувство досады, что живешь в суете, по эту сторону.
Ведь это не чья-то, а наша, каждого, длящаяся жизнь, и стыдно, если не преступно, тратить ее драгоценные мгновения с такой устрашающей бесшабашностью.
Можно сколько угодно переворачивать песочные часы в уверенности, что начинаешь жизнь сначала, но время течет единым потоком и в одну сторону, по законам древнееврейского времени.
Лишь однажды перевернули время.
С уменьшающегося годами времени до новой эры – в увеличивающееся время – в новой эре.
Только жизнь-то – всегда настоящее.
Оно восстанавливает мгновенно цепь времен.
И в этой цепи высвечивалась вся жизнь Ормана – одним течением – «там» и «здесь».
Каждый человек – это размыкание заново всего пространства, природы, истории и духа.
Это неотвратимое, ненавязчивое, корневое ощущение, оттесняемое суетой и шумом города, воистину отгороженного от природы, всплыло сейчас в тихой заводи заповедника в Галилее, провинции со времен Римской империи, куда Орман с женой, дочерью, ее мужем и их детьми приехал на неделю отдохнуть.
Всплыло водяными лилиями, слабо, но всей полнотой жизни колышущимися на поверхности замерших вод озерца и несущими тайну истинной прелести жизни, увековечить которую с таким талантом, отчаянием и упорством пытался кистью счастливый мученик искусства великий Клод Моне. Его полотно «Сад художника в Живерни» казался продолжением этого озерца. Ощущалось, что долгое созерцание сада, фиолетовых незабудок, водяных линий, полных покоя и внутренней независимости, продлевает жизнь.
С утра, затемно, в тишине каждый звук всплывал отчетливо и взвешенно: птичьи трели – от уханья в три ноты до фиоритуры в пять нот. Лежа в постели и слыша твердый голосок внука Йонатана, озвучивающий блаженное безмолвие, топот его босых крепких ножек, видя изящество и легкость скольжения внучки Даниэль, с которым она движется среди вещей, Орман думал о двух невероятных событиях этого года, явно подобных чуду.
О войне в Ираке с бесконечной внутренней тревогой, снятой вместе с отрыванием пленок с окон, и об озере Кинерет, в сезон дождей заполнившемся доверху после пяти засушливых лет.
И перед Орманом светилась печаль воспоминаний через всю его жизнь, освещаемая тихой лампой памяти в картине Пикассо «Герника» – среди рушащегося мира.
И все же в эти удивительные вечерние часы на всем окружающем пространстве лежала освобожденная – не стреноженная – тишина.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу