Я смотрел на этот каменный памятник с раскисшим от сырости куском хлеба, положенным этими гадами в протянутую им руку, с повисшей на какой-то хреновине – видно, каменной кепке, сжатой в другом кулаке, – сеткой с разбитыми бутылками – и думал: вот она, глориа мунди!
Я пошел тогда же, обнажив голову, на станцию – но, как назло, не было ни одной старухи, которые обычно стоят там с незабудками – правда, уже стемнело, и окончательно, и ничего не было видно. Никуда не оставалось пойти, как обратно в общагу. Я пришел туда, весь мокрый, и как был – с обнаженной головой – сел в темный красный уголок.
Помню, что-то широкое текло – то ли Тихий Дон, то ли Угрюм-река, и кто-то невидимый пел протяжную песню. Потом чухонец в длинных трусах проехал на велосипеде, подняв кверху руки. Потом президент в черной шляпе пригнулся, вышел под дождь и стал говорить, что он видит. И все встали, задвигали, забрякали алюминиевыми ножками, зашаркали шлепанцами, и я остался один. Что за спиной у кого-то кто-то стоит, и это кому-то надо. Я смотрел из угла и слушал, и в голове у меня стояли грустные слова Николая, что неужели же кругом все такие безнадежно тупые дураки, и поймал себя, что вот если камера объедет этого типа с ушами, и я узнаю в нем себя, что это со мной советуется президент, взяв за рукав и наклонив голову набок; нет, даже вот если экран лопнет на длинные осколки и оттуда вывалится пьяный уборщик Евлампьич и грустно скажет: «Блядь, как все осклизло», – и ножки подломятся, и грохнется все, и антенна полетит с крыши, и он скажет: «Ребята! Блядь, застегните мои штаны, и мы найдем узкие места мизансцен», – это не потрясет меня сильнее, чем простые, щемящие строчки из «Что такое грозящая катастрофа и как с ней бороться».
Почему? Да потому, что мы делали одно дело. Он красил и задыхался вместе с нами. Как там у него?
«От упрочения того или иного оттенка может зависеть будущее». Будущее! Так мог сказать только маляр. «Только близорукие люди могут находить излишним строгое различение оттенков». Близорукие и безнадежно тупые дураки.
Вот он смотрит со страницы: это не он смотрит. Это я смотрю. И не надо никаких фраз. В эту минуту – когда одни не могут, а те не хотят – всего два слова. Советы постороннего. И авангардом стал арьергард. И дал залп, и непобедимые господа шведы склонились под ветер. Со всеми своими столами, прогнувшимися от яств.
Я встал и пошел к Терентию.
* * *
Терентий сидел у стола, обхватив голову руками; увидев меня, он отнял руки и обратился ко мне, весь взлохмаченный:
– Карл Маркс утверждает, что мир состоит не из законченных сволочей… А представляет собой совокупность процессов, где разнообразная сволочь, равно как и делаемые нашими головами снимки, то возникает, то уничтожается, то опять возникает – но уже на более высокой стадии.
– Так, может, и Ипат-то наш, – подхватил я, скидывая бушлат, усталости как не бывало.
– Отрицание отрицания, – сказал Терентий, – а говорили – нигилизм… – и, почесав себе спину через ватник, добавил: – Не поставить ли нам Чайковского?
Уже была ночь. Но мы приступили к обсуждению. Так было и в последующие дни.
Нет, все-таки это счастье. Черствое, маргариновое, но у кого-то нет и такого.
Вот ругают общагу: правильно. Николай тоже говорит: разрушать. Но что взамен? – вот вопрос. Неужели коттеджи? Но ведь там нет такого коридора (тут еще теплый коридор много значит) – чтобы выйти ночью, по этим темным доскам, пройтись в молчании. Или в беседе. Посидеть на подоконнике, над батареей, глядя на крыши домов, на трубы, на светлый месяц, просвечивающий, как белое тело сквозь креп-жоржет. Потом продолжить спор на кухне, сидя на ящиках. Зайдет кто-нибудь из ребят. И все были там. Где Агафон? Хорошо ли ему? Где Сидор? Помнят ли они, как сидели на ящиках, хрупали сырую репу и говорили о прямохождении? Потом зайти в каморку Терентия, включить настольную лампу и чертить схему, и обсуждать, куда идет то или иное… Нет, кто лишен всего этого, тот ущербен. Тот слеп и одинок, как крот, и никто ему не поможет.
…Мы в первую же ночь нашли, где Карл, Фридрих и Николай дали маху. Они хотели сменять критику на оружие. Так! Но нельзя было заключать эту сделку с робустами (по выражению Л.Оуэна). Нельзя! Что получилось в итоге? Да, их челюсть огромна, но у них же, у них мускулистая голова! На их голове целый гребень – наросты – для чего? Для крепления сухожилий мышц, иначе бы все отвалилось.
А таких, как Паша Виноградов и матрос Железняк, поубивали тут же и закопали в землю. С чистыми гюйсами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу