Я вот часто стал думать — живём мы тут и сегодня, и это непреложный факт нашего, громко говоря, бытия. И, казалось бы, нечего над этим фактом думать и раздумывать. А я думаю. Что было бы, если бы (опять это дурацкое до бесконечности «если бы») мы жили в другом, скажем, времени? Как бы ко мне относилась Лёля эпохи Возрождения? Или Реставрации? Или эпохи второго Храма? А если бы и в другом времени, и в другом месте мы жили? Ну, допустим, в Древнем Риме? Или в Помпеях. Или в великой Германии 1939-го года? И что была бы у нас за жизнь, родись мы англичанами или арабами, или теми же немцами в том же 1939-м году. Странные размышления.
Я подозреваю — ни время, ни место, ни иное до полной неузнаваемости происхождение не остановили бы Лёлю и не изменили б её. И выставила бы она меня всё так же. Вот разве что Дик не попал бы в Древнем Риме под машину, и не исчезла бы из квартиры Светка. Но, может быть, там Дик попал бы под колесницу, управляемую каким-нибудь пьяным после симпозиума древним итальянцем. О том, что могло случиться со Светкой в Помпеях или в Германии — и думать не хочется. Там с ней могло произойти что-нибудь ещё более страшное, чем то, что произошло здесь, у нас, в наше время. То есть как более страшное? И что это может быть? Смерть? Да, смерть, она и есть смерть, и ничего страшнее быть вроде не может. Страшнее может быть разве только приближение к смерти. Тот последний кусок жизни — длинный или совсем короткий, — что к смерти приводит и ей предшествует. Это для самого человека. А для близких его — исчезновение, наверно, страшнее. Потому что смерть как потеря хотя бы ставит точку. И от этой точки надо начинать как-то жить и можно, удаляясь во времени, свыкнуться и стерпеться. Исчезновение — это отсутствие точки, и невозможность от неё и от потери отдалиться.
Наверное, поэтому — хотя и не задумываясь почему — я в ограде Лёлиных родителей сделал ещё один холмик. Заказал небольшую плиту с датами рождения и мнимой смерти, и у нас появилась могила. На которую стало можно прийти. Лёля тогда сказала на это:
— Идиот. А если она жива?
Несколько лет после пропажи Светки и гибели Дика, Лёля панически боялась переходить дорогу. Даже на зелёный свет. И если переходила — только по подземным переходам. Когда такого перехода не обнаруживалось, она отказывалась идти, останавливалась и стояла, а постояв, возвращалась ни с чем. Когда не идти было совсем уж нельзя, она шла или ехала в какой-нибудь немыслимый обход, объезд, в троллейбусе по кольцу, как угодно. Лишь бы не поперёк дороги, лишь бы не приближаться к машинам.
Потом она стала вдруг относиться к движущемуся металлу, как ко мне — с презрением. Перебредала самые напряжённые городские магистрали где вздумается. Не глядя ни вправо, ни влево. Приходила домой, сто раз обматерённая, обруганная самыми последними водительскими словами. Но живая и невредимая. Наконец, она сказала: «Значит, не судьба». И стала относиться к автомобилям спокойно. Как к средству передвижения и только. И перестала ходить к родителям, а значит, и к Светке, на могилу. Вообще перестала. Сказав один раз и навсегда: «Могилы у меня внутри, а не на местности». И я ходил туда один. Тоже редко. Но два раза в год — в день рождения и в день «смерти» Светки — ходил. Ничего не говоря о своих походах Лёле. А она всё равно что-то такое чувствовала. И бывала в эти дни против обыкновения нервной и взвинченной. В эти дни её оставляло обычное внешнее спокойствие. Она не могла сохранить его даже для виду и для других. А может, она не пыталась его сохранять. Да, скорее всего, не пыталась. Она мало заботилась о внешних проявлениях. Внешние проявления Лёли проявлялись сами собой. Или не проявлялись. Но тоже сами.
Я вот до сих пор не знаю и не могу оценить одного её, так сказать, проявления. Были годы, когда в Светкины дни мы с Лёлей жили врозь. И таких лет набралось в общей сложности немало. И всегда в эти дни Лёля мне звонила. Ничего не говоря о Светке. Она звонила как ни в чём не бывало, как будто мы не были в глухом разводе. Спрашивала, почему мой телефон не отвечает с самого утра, и где я таскаюсь, и как без неё обхожусь, и что у меня нового — как жизнь, другими словами, спрашивала. Я что-нибудь ей отвечал. И на протяжении всего разговора думал только об одном: «Помнит она о Светке или не помнит?»
Потому что вполне могла не помнить, а звонила, почувствовав желание позвонить. Ну могли же редкие приступы её желания совпадать всего с двумя определёнными днями. Может быть, это что-нибудь, связанное с биотоками и биоритмами или с иной какой-либо чертовнёй. А, возможно, всё здесь проще. Возможно, Лёля просто как нормальная мать всё помнит и всё снова и снова переживает по сию пору, и не может забыть и себе простить. Но и говорить об этом не может. Даже со мной. И она имеет это право — не говорить, тем более что не говорить, молчать, ещё труднее. Молчание скапливается в организме. Как вредные шлаки. То, что произнёс, высказал — наоборот, уходит и забывается, то, что промолчал — остаётся. Это как с любовью и нелюбовью. Нелюбовь имеет свойство накапливаться, а любовь проходит — и всё. Именно так считает Лёля. И говорит, что со злобой та же картина. Поэтому в старых многоэтажных домах за годы жизни разных людей накапливается её очень много. Этого проектировщики, когда додумались до домов в несколько этажей, видимо, не учли. Да и не пытались учесть. Они дорогостоящие земельные участки использовали рационально. Думали, что так будет лучше и всем со всех сторон выгоднее. Оно бы так и было, если б не эта накопленная злоба. Которая разлита и взвешена во внутреннем пространстве старых домов и которая мешает в них жить новым, въехавшим снаружи и ничего не подозревающим людям. И они, находясь в этой старой злобе и днём и ночью, начинают злиться друг на друга и впитывать чужую злобу из воздуха, и копить её в себе. От этого разрушаются молодые, недавно созданные, семьи и потом, разрушившись, они не могут вспомнить и понять, что произошло, в чём причина разрушения, ведь так вроде всё хорошо начиналось и продолжалось, и казалось, что так хорошо будет если не вечно, то всегда.
Читать дальше